– Динка? – спросил Асаф. – Так её зовут?
– Да, Динка. А Тамар звала её Динкуш. А я, – она склонилась к собаке и потёрлась носом о её нос, – я зову её своевольница, и дерзкая девчонка, и голубка, и златошерстка, и скандальяриса, и ещё сто двадцать одно имя, верно, зеница ока моего?
Собака глядела на неё с любовью, двигая ушами всякий раз, когда звучало её имя. И что-то незнакомое, как лёгкая и очень далёкая щекотка, трепыхалось у Асафа внутри: Тамарина Динка, Динкина Тамар. На один миг он увидел обеих, прильнувших друг к другу в мягком и округлом единении. Но это уже действительно его не касается, вспомнил он и решительно стёр видение.
– А ты – что?
– Что я что?
– Как твоё имя?
– Асаф.
– Асаф, Асаф, псалом Асафа... – напела она про себя и поспешила в кухоньку торопливыми шагами, почти бегом. Он слышал, как она режет и напевает за цветастой занавеской, потом вернулась и поставила на стол большой стеклянный кувшин, в котором плавали дольки лимона и листья мяты, и тарелку с нарезанными огурцом и помидором, маслинами, ломтиками лука и кубиками сыра, и всё это приправлено густым растительным маслом. Потом села напротив него, вытерла руки о передник, надетый поверх балахона, и протянула ему руку:
– Теодора. Дочь острова Ликсос в Греции. Последняя из уроженцев этого несчастного острова садится сейчас с тобой за трапезу. Ешь, сынок.
У двери маленькой парикмахерской в квартале Рехавия долго стояла Тамар и не решалась войти. Был поздний час в конце растянутого и ленивого дня в начале июля. Наверно, целый час она вышагивала вперёд и назад по тротуару перед парикмахерской. Видела себя, отражённую в стёклах большого окна, и пожилого парикмахера, стригущего одного за другим трёх мужчин, пожилых, как и он сам. Парикмахерская для стариков, подумала Тамар. Годится. Здесь меня не узнают. Двое ожидали своей очереди. Один из них читал газету, а другой, почти совсем лысый – что он вообще тут делает – с водянистыми шаровидными глазами, болтал без остановки с парикмахером. Её волосы льнули к спине, будто умоляя пощадить их, пощадить её. Уже шесть лет, с десятилетнего возраста, она не стриглась. Даже в те годы, когда хотела совсем забыть, что она девочка, не могла с ними расстаться. Они служили ей удобной завесой, иногда маленькой палаткой, где можно спрятаться, а иногда – когда буйно и воздушно развевались вокруг неё – они были кличем её свободы. Раз в несколько месяцев, в редком приступе самоформирования, она заплетала их в толстые косы, закручивала на макушке и ощущала себя взрослой, женственной и сдержанной, и почти красивой.
В конце концов, толкнула дверь и вошла. Запахи мыла, шампуня и спирта для дезинфекции устремились к ней, как и взгляды всех сидящих там. Воцарилось тяжёлое молчание. Она храбро уселась, игнорируя их. Большой рюкзак положила возле ног. Огромный чёрный магнитофон поставила на соседний стул.
– Так ты слышишь, – человек с выпуклыми глазами тщетно пытался возобновить беседу с парикмахером, – что она мне говорит, моя дочь? Внучка, которая сейчас родилась, они решили, что назовут её Беверли, а почему? Потому. Так хотят её старшие сёстры...
Но его слова пустыми повисли в пространстве комнаты и свернулись, как пар на морозе. Он растерянно замолчал и потрогал лысину, как будто на неё что-то капнуло. Мужчины украдкой посмотрели на девушку, потом друг на друга. Их взгляды быстро плели паутину взаимопонимания. С ней что-то не так, говорили взгляды, её присутствие здесь неправильно, и сама она неправильна. Парикмахер работал молча, иногда взглядывая в зеркало. Он увидел её синие спокойные глаза, и суставы его пальцев внезапно ослабли.
– Ну хватит, Шимек, – сказал он со странным изнеможением человеку, который давно замолчал, – потом расскажешь мне.
Тамар собрала волосы. Поднесла их к носу и рту, попробовала и понюхала их, и поцеловала на прощанье. И уже заранее скучала по их тёплому прикосновению, иногда щекотному, и по их тяжести, когда они собраны, и по чувству, что волосы увеличивают её, её присутствие и её реальность в мире.
– Снимите всё, – сказала парикмахеру, когда подошла её очередь.
– Всё?! – его тонкий голос сорвался в конце от изумления.
– Всё.
– Не жалко?
– Я просила снять всё.
Двое пожилых мужчин, которые вошли в парикмахерскую после неё, выпрямились. Третий, Шимек, закашлялся, подавившись.
– Мейделе[5], – вздохнул парикмахер, и его очки затуманились, – может, сходишь сначала домой и спросишь маму и папу?
– Скажите, – мгновенно отреагировала она, всем своим существом становясь в боксёрскую стойку, – вы парикмахер или консультант по вопросам воспитания? – Их взгляды на мгновение скрестились в зеркале, как шпаги. Эта жёсткость была новой и неприятной для неё, но очень полезной в местах, где она бывала в последнее время. – Я просила всё снять, и точка. Я за это плачу или нет?
– Но это мужская парикмахерская, – попытался парикмахер возразить.
– Так побрейте мне голову, – сказала сердито. Сложила руки под грудью и зажмурилась.
Парикмахер потерянно посмотрел на мужчин, сидящих на стульях позади него. Его взгляд говорил: "Вы свидетели, я пробовал убедить её не стричься. С этого момента она полностью отвечает за всё, что здесь произойдёт!". И мужчины глазами с ним согласились. Он провёл рукой по своим редким волосам и пожал плечами. Потом взял большие ножницы. Пощёлкал ими пару раз в воздухе. Ощутил, что что-то в его щёлканье нарушилось. Звук был пустой и слабый. Он усилил щелчки, пока не добился верного тона, звука радостного труда. Тогда он взял указательным и средним пальцами волну густых, кудрявых, чёрных как уголь волос, вздохнул и начал стричь.
Она не открыла глаз и тогда, когда он сменил ножницы на более тонкие, и потом, когда включил электробритву, и даже в конце, когда удалял острой бритвой последние клочки. Она не видела пристальных взглядов мужчин. Один за другим они откладывали в сторону газеты, слегка склонялись и смотрели, привлекаемые и отталкиваемые попеременно, на голую макушку, слишком розовую, цыплячью, которая обнажалась из-под чёрных волн. На полу лежали обезглавленные жгуты волос, и парикмахер старался не наступать на них. В комнате было жарко и душно, но она чувствовала, что воздух вокруг её головы остыл. Может это будет не так страшно, подумала она и улыбнулась, услышав Алину, её старенькую учительницу по вокалу, которая выговаривает ей иногда, что она не заботится о себе: "Волосам тоже нужно доброе отношение, Тамиле. Ухаживая за ними, ты сама становишься немного веселее, не так ли? Что ж такого, можно немного кондиционера, можно крем, не такой уж позор быть красивой…"
– Вот и всё, – прошептал парикмахер, отошёл и протёр бритву ватой со спиртом, занялся футляром для ножниц, только, чтобы стоять к ней спиной, когда она откроет глаза.
Она резко открыла глаза и увидела маленькую некрасивую девочку, испуганную и даже объятую ужасом. Она увидела приютскую девочку, уличную девочку, сумасшедшую девочку. У девочки были слишком острые уши, слишком длинный нос и огромные странно удалённые друг от друга глаза. Она никогда не замечала, насколько необычны её глаза. Сейчас они испугали её своим обнажённым и пронизывающим взглядом. Первая мысль была, что она стала вдруг очень похожа на своего отца, именно теми чертами, которые у него начали стареть в последний год. Вторая мысль была, что так, да ещё в подходящей неприметной одежде, есть определённый шанс, что даже родители не узнают её, если случайно пройдут мимо на улице.
В парикмахерской никто так и не пошевелился. Она смотрела на себя долго, безжалостно. Голая голова казалась ей обнажённым обрубком. У неё было чувство, что теперь каждый сможет прочитать её мысли.
– Ты привыкнешь, – услышала издалека сочувственное бормотанье парикмахера, – в твоём возрасте это быстро растёт.
– Не волнуйтесь за меня, – резко ответила она, отвергая любое сострадание, способное ослабить её. Без волос даже голос её казался ей другим, более высоким, словно расщеплённым на несколько тонов и приходящим к ней из нового места.
5
Мейделе (идиш) – девочка.