Полицейский, прислонясь широкой спиною к чугунному столбу фонаря, сам тоже из чугуна отлит; он равнодушно жует табак, у него мертвые маленькие глаза с белыми ресницами и лиловые щеки алкоголика. Иногда он поднимает желтые брови кверху и тоже бормочет:

– Очень хорошо! Олл райт…

Крики одобрения черной толпы всё сильнее, а над ними свободно плавает мощный голос оратора, летают слова, окрыленные верою, и сам он как будто летит над людьми, красная, огненная птица – предвестница новой жизни…

Станция подземной дороги, в обе стороны тянется узкий, длинный туннель, выложенный белой кафлей, весь в ярких пятнах реклам. Точно бусы ожерелья, горят, убегая вдаль, жемчужные огни электрических ламп. Стены покрыты жирным блеском, как будто смазаны салом; на черной полосе земли сверкают нити рельс, вытянутые направо и налево; огонь дрожит, кажется, что полосы металла расплавлены и текут.

Сверху проникает неутомимый гул надземной жизни – смягченный отзвук великого труда всё побеждающих людей. Здесь, под землею, звук этот подобен торжественному пению органа, он заставляет думать, что наверху люди уже устроили жизнь светлую, радостную и ныне славословят великую силу разума и воли.

Из далей туннеля, то справа, то слева, почти ежеминутно вылетают поезда, – мчатся огненные змеи, – и, наполнив белую трубу железным грохотом, воем, исчезают в ней.

Всё вокруг дрожит в страшном напряжении; думается, что вся земля многоярусно прободена такими же светлыми ходами, по всем направлениям проникают в нее со сказочной быстротою эти гремучие, сверлящие змеи, созданные человеческим умом из железа, движимые таинственной силой, порабощенной волею человека.

Подлетит к станции сверкающая цепь вагонов, остановится, вздрогнет, выкинет на перрон десяток весело возбужденных людей, проглотит на место их другой десяток, и снова металлическое тело мчится вдоль туннеля в огне и грохоте, шумно дышит запахом масла и гари, исчезает, как бы торопясь просверлить землю еще глубже, еще больше.

Нервозная дрожь вагонов и земли, безумная быстрота движения так странно не соответствует спокойствию людей, ожидающих своих метро.

Эти люди, с первого взгляда однообразные, одинаково потертые, поношенные, невольно удивляют опасной торопливостью, с которой они выскакивают из поезда, едва только он остановится, удивляют уверенностью, с которой прыгают в дрожащие и, кажется, готовые взорваться вагоны. Потоп в их движениях чувствуешь людей, привыкших сознавать себя победителями сил природы.

Около кассы громко беседует группа рабочих, особенно возбужден один – горбоносый, с маленькими усами, в измятой серой шляпе на затылке; делая рукою отсекающие жесты, он кричит:

– Ба, когда человек уходит от народа, – теряет не народ, а человек…

– Так, но – Бриан…[4]

– Эта кость уже выварилась в моем супе, и мне ничуть не жалко бросить ее собакам…

Звучит смех, – приятно слышать его здесь, под землей, – он так хорошо отвечает органному гулу там, наверху.

Мягкий грудной голос говорит серьезно и важно:

– Это правда! Очевидно, что всё хорошее, что он мог дать нам, он дал, а затем…

– Мы остаемся богаче, он – бедней… Откуда-то под ноги людей подкатилась маленькая рыжая собака, ее пушистый хвост загнут на спину, она высунула розовый язык и умными черными глазами торопливо оглядывает ноги людей, принюхиваясь.

Большой человек, усатый, в белой блузе, обрызганной красками, вежливо приподняв шляпу, спрашивает собаку:

– Ваш билет?

Здоровый, громкий хохот. Собака села у ног блузника и задней ногою чешет пушистое ухо, – он схватил ее на руки и, приплясывая, поет:

Марьетта,
Моя Марьетта…

Двое-трое подпевают ему, а молодой, задорный голос тоже поет свои слова:

– Наш труд – основание культуры, весь мир лежит на плечах рабочего…

Из белого горла туннеля, заставляя трепетать жемчужные бусы огней, мчится одноокое чудовище; подкатилось, смело с перрона всех людей и, взвизгнув, полетело дальше в недра земли или на поверхность ее, откуда в туннель торжественно льется музыка жизни мирового города.

Мутно-зеленая вода Генуэзского порта осеяна мелкой угольной пылью, прямые лучи полуденного солнца играют на этой тонкой пленке серебром и причудливо спутанными цветами перламутра на жирных пятнах нефти.

Порт тесно заставлен огромными, всех наций, судами; густая, грязная вода едва зыблется между высоких бортов, тихо трутся друг о друга неуклюжие барки с углем, шуршат и поскрипывают причалы, гремят якорные цепи, маленькие, как водяные жуки, паровые катера, пыхтя, скользят по воде, и что-то размеренно бухает, как ленивый, негромкий улар по коже большого барабана.

В жаркое небо стройно поднялась густая роща мачт, перечеркнутая горизонтальными линиями рей; реи, точно огромные стрелы, посланы во все края неба мощною рукой. Тихо дышит легкий ветер с моря, в синеве небес трепещут разноцветные флаги, и по вантам развешаны – сушатся – фуфайки судовых команд. Всюду протянуты железные цепи, толстые канаты, как бы для того, чтоб удержать в каменном кольце порта стройные пароходы, они опутаны такелажем, как рыбы сетью, и уснули в отравленной воде.

Тысячами светлых окон смотрит на черный порт мраморный город, разбросанный по горе, и шлет вниз, морю, живой, бодрый шум, – порт отвечает грохотом цепей, свистом и вздохами пара, сонным плеском воды о железо бортов, о плиты камня.

На корме небольшого грузовика, около лебедки, в тени измятого, обвисшего брезента сидят трое негров и сожженный солнцем, почти такой же темный, как они, итальянец, гладко остриженный, досиня бритый, с черными бровями, большими, как усы.

Пред ними на грязном ящике четыре стакана лиловатого лигурийского вина, искромсанный кусок сыра, ломти хлеба, – но они не едят и не пьют: оттопырив толстые вывороченные губы, негры внимательно слушают бойкую речь итальянца, храбро извергающего поток слов на всех языках мира.

Негры смотрят в рот ему и на его руки, – неутомимо летая в воздухе пред их черными лицами, пальцы матроса красноречиво лепят речь, и без слов почти понятную. Правый рукав его куртки разорван, болтается белым флагом, оттеняя бронзовую руку, до плеча голую, до локтя исписанную темно-синим узором татуировки.

У одного негра курчавые волосы седы на висках, левого уха нет у него, в нижней челюсти не видно зубов; другой – широконосый гигант, с добрым, круглым лицом и наивными глазами ребенка; третий – юноша, гибкий, как зверь, полуголый и блестящий на солнце, – высветленное трением железо. Лицо у него умное, почти арийски правильное, губы не толсты, круглые, как вишни, глаза красиво задумчивы, – глаза влюбленной женщины. Он слушает с напряжением особенно сильным, – весь потянулся вперед, точно хочет прыгнуть на оратора, а тот, резким жестом руки отталкивая что-то прочь от себя, кричит с гордостью:

– Для нас нет еврея, негра, турка, китайца: рабочие всей земли – братья!

Старый негр, утвердительно качнув головой, говорит своим по-английски:

– Для него – нет цветных, это правда!

– Ты знаешь меня пятнадцать лет!

– О да! – сдвинув ударом ладони белый колпак на обезображенное ухо, внушительно кричит негр, тоже почему-то горячась: схватил черною рукой стакан вина, поднял высоко и, указывая на него пальцем, продолжает:

– Слушать его, как пить это вино, – хорошо! Он – всегда – он! Он… везде говорит одно это: все люди, – люди цветные – тоже люди! Теперь, в морях, говорят это больше, чем прежде, – я знаю! Он очень много так говорил, так делал, за ним – еще один, два, и – стало много хороших людей, о, я, старый, очень знаю. Когда белый говорит о Христе – уйди прочь, когда он говорит о социализме – слушай! Тут – правда! Я – видел жизнь…

Молодой негр привстал, серьезный и важный, протянул матросу свой стакан и юношески чистым голосом сказал по-французски:

вернуться

4

Аристид Бриан (1862–1932), реакционный французский политический деятель.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: