А он ночью является мне во сне и корит за мои речи, овладевает, наконец, моей душой и делает одним из своих рабов вместо вестника, вместо девственника превратив во влюбленного; затем вверяет моей руке эту вот Исмину и летит прочь с моих век, увлекая за собой мой сон, мою чистоту, мое вестническое достоинство. И вот я, вестник — влюбленный, девственник — не девственный[200]. Развращая всю Исмину взорами, речами. кивками, я и ее превращаю в Эрота.
Так я прихожу из Авликомида в Еврикомид, безраздельно порабощенный любовной страстью к Исмине. Но и сама она не спаслась от огня, крыл и лука Эрота, а также и от моих речей, внушавших ей то, чему обучают Эроты.
Я любил Исмину (был ли я любим, пусть скажет она), и мы связали себя обетом брака. Стремясь в полной мере его осуществить (пусть здесь прозвучит правда!), я не мог склонить к этому девушку. Этот вот Сосфен, ее отец, в середине трапезы и богатого пира, объявляет о браке дочери с другим. Мы стараемся спастись от этого брака бегством, побегу помогает Кратисфен и корабль, взойдя на который мы покидаем мой родной Еврикомид. Ветер нам благоприятствует, и мы счастливо плывем вперед.
Вдруг Посейдон потрясает море, вздымает подобные горам волны, хочет затопить корабль; кормчий приказывает принести искупительную жертву. Мы мечем жребий, и жребий выпадает Исмине. Ее бросают в море, и тотчас бог дарует морю успокоение. Затем я убеждаюсь, что Исмина ожила, а как, не знаю, клянусь той страшной бурей, клянусь Посейдоном и своим горьким рабством, клянусь Аполлоном и сладостью свободы. Я весь корабль потрясал своими стенаниями и затоплял слезами. Кормчий и прочие корабельщики не в состоянии это дольше сносить, ведут корабль к берегу и покидают меня там. А я на прибрежный песок, словно на кенотафий Исмины, приношу девушке возлияния своими слезами.
Внезапно появляется триера, полная диких варваров, которые, подобно зверям, свирепо на меня кидаются, грубо тащат за волосы и бросают на триеру за весла. После своей варварской трапезы они пускаются в путь, нападают на какой-то городок, грабят его и нагружают корабль добычей. Юношей они сажают за весла, тех, кто старше юношеского возраста, предают смерти и бросают в море (не счесть, сколько мужчин варварские руки захватили в городке), с женщинами обходятся бесстыдно, а девушек не бесчестят даже своими варварскими прикосновениями.
Так мы достигли Артикомида, и варвары на варварский лад заключили союз с жителями этого города, и так вся добыча, кроме пленников, была выгружена там. Взятых в плен девушек дорого оценили; сначала, однако, они были брошены в источник Артемиды; за нас же, юношей, и за женщин в Артикомиде не давали ничего. И вот снова мы на триере и, снявшись с якоря, оставляем гавань, входим в другую, где варвары причальными канатами прикрепляют триеру, выходят на берег и вместе с собой уводят женщин. После богатой еды и вина (этим в большом количестве варвары запаслись в Артикомиде) они стали бесчинствовать с женщинами, а потом заснули, опьяненные вином и любовью.
Посреди их сна и любви, вернее сказать, посреди варварского бесчинства появляются воины из Дафниполя, нападают на спящих варваров, схватывают их, режут, награбленной добычи лишают и нас за собой увлекают. Затем воины вместе со всеми своими пленниками торжественно проходят по улицам этого города и, в конце концов, по воле оракула делают нас рабами и по жребию отдают в разные руки. Снова я теряю свободу, и рабское ярмо приводит меня в Дафниполь.
Но вот наступают эти дни, дни праздника Аполлона, великое торжество и всенародное ликование. Вестники мечут жребий, и моего господина, который вчера порвал венок моей свободы, отправляют вестником в Артикомид. Он прибывает в определенный ему жребием город, я как раб сопровождаю господина. Нас принимает Сострат, отец Родопы, вчера отнявший у Исмины ее венок.
Я узнаю, что Исмина — рабыня этой Родопы, и представляюсь ее братом. Она выдает себя за мою сестру, и мы предаемся нежности на глазах самой Родопы. Любила ли меня Родопа и прибегала ли тут к помощи моей сестры Исмины и ее рабыни, пусть скажет Исмина.
То же, что было у жертвенника, ты знаешь лучше нас — про слезы матерей, причитания отцов над нашей участью, про пророчество, про то, как родители вновь обрели своих детей, про венок свободы, про увенчание, про развенчание, про твое спасительное вмешательство, про венок нашего освобождения и про все остальное, случившееся у этого великого алтаря свободы».
Когда я смолкаю, жрец говорит мне: «Радуйся!» — и переводит глаза на Исмину, «Дева Исмина, — говоря, — о судьбе этого твоего жениха я знаю из его собственных уст. Округли же ты рассказ, наподобие полной луны, чтобы он светил полным светом».
Она в ответ: «Пощади меня, ради Аполлона-Спасителя!
Я не хочу быть столь дерзкой, чтобы презреть страх перед отцом и почтение перед матерью: молчание ведь и скупость в речах — украшение дев». Так девушка, застыдившись, отвечала ему, а добрейший жрец: «Дева, дитя мое, — говорит, — вот Аполлон дарует тебе свободу и соединяет с тобой этого вот прекрасного Исминия, а ты не хочешь даже принести в жертву богу рассказ о пережитых тобой превратностях, чтобы эта повесть сохранилась навеки и не забылось чудо, которое великий Аполлон, так необычайно вам предрекши, творит?».
Исмина молчала и только плакала.
Тогда Сосфен, пристально взглянув на нее и не спуская с дочери грозных глаз: «Не молчание, — сказал, — мерило скромности, а чистота поступков и целомудренность нрава. Ты не совестилась поступать дурно, а говорить стыдишься? Я, о Аполлон, был бы рад, если б она стеснялась делать, а не говорить».
Тут я, клянусь богами, сам стал заливаться румянцем, готов был заткнуть уши и чувствовал себя вторым Протеем[202], тысячу раз меняясь в лице, так мне были досадны насмешки ее отца.
«Перестань, Сосфен, — сказал ему жрец, — чтобы девушка не ушла. Стыд ведь — детище порицаний, не поступки породили его».
А девушке он говорит: «Не уклоняйся, рассказывай».
Она обливается испариной и слезами, не может сладить со своим языком, теряет голос, задыхаясь от волнения, опускает глаза.
«Обо всем, включая корабль, море и бурю, — говорит Исмина, — уже рассказал этот человек. Когда меня ввергли в море, дельфин подставил мне спину; он нырял в волнах и легко рассекал воду, а я, сидя обнаженной на его спине, качалась на волнах, замирала от головокружения, терзалась сердцем от ужаса перед зверем. Зверь был моим спасителем, но того, кто был мне рабом, я считала врагом, содрогалась перед спасителем, врага любила и обнимала как спасителя. Так как мой спаситель теперь — зверь, я жаждала от него уйти, но не доверяла волнам, и меня угнетали сомнения, валы и зверь.
Когда я уже испускала дух, передо мной появляется нагой юноша (и он был на дельфине), протягивает мне руку, взяв мою, выводит на берег и, взмахнув окрыленными ногами (ноги его были окрылены), скрывается с моих глаз.
А я, сидя на прибрежном песке, „О мать, — в слезах твержу, — о мать, о мать моя!“.
По прошествии нескольких дней (сколько их было, точно не знаю) я вижу идущий мимо корабль, протягиваю к нему руки, телодвижениями умоляю, криком взываю. Корабельщики направляются к берегу и забирают меня с собой на корабль; они страдают душой, набрасывают на меня какие-то лохмотья и из жалости дают поесть, всецело разделяя со мной горе.
Всю ночь плывя при попутном ветре, мы двигались почти без усилий, и вдали уже показалась земля. С восходом солнца стали набегать волны, поднялся ветер и сорвал мачту. Чтобы уйти от бури, кормчий направил корабль к берегу, но, спасшись от дыма, негаданно попал в огонь: он причаливает и тут же отдает нас во власть звероподобных людей. В гавани ведь стояла триера, а на берегу толпа мужей с лютыми глазами, с лицами черными, с руками безжалостными — не люди, а подлинно чудовища. Они всех нас схватывают, мужчин без пощады убивают и радуются добыче. Меня они, не знаю как, бросают в трюм корабля, надев на ноги колодки.