Я отвечаю Исмине: «Пусть все тело у меня терпит боль, а губы да пребудут в почете — ведь они служат моим поцелуям. Если же у тебя, как у пчелы, жало и ты охраняешь свои соты и наказываешь того, кто пришел за медом, я не отойду от улья, стерплю боль от твоего жала и соберу мед. Ведь страдание не лишит меня сладости меда, как шипы не отпугнут от розы».

Я снова стал целовать ее, снова сжимал в объятии и пытался совершить большее; она: «Этого тебе не будет, клянусь Исминой», — говорила, а я: «Не перестану, клянусь Исминием», — отвечал.

И началось у нас состязание Целомудрия и Эрота, если только кому-нибудь не будет угодно назвать это Целомудрие Стыдливостью. Эрот с земли подносил чаши огня. Стыдливость, словно с неба, окропляла девушку водой. Эрот опустошил весь свой колчан, а Стыдливость обороняла Исмину, как щит семикожный[71]; он подносил свой любовный факел к самым моим глазам, так что пламя его проникало мне в душу, она источала из очей Исмины целые потоки слез. Но вода Стыдливости не могла залить огня Эрота, и вот уже победа в моих руках, и Эрот поборол бы Стыдливость, если бы у ворот в сад кто-то не стал (о несчастье!) разыскивать Исмину. Сильно испуганные этим, мы расстались друг с другом: дева (пусть снова она будет названа девой — так было угодно Целомудрию и богам) очутилась у водоема и, сев вблизи венчавших его птиц, стала играть ими.

А я вернулся в дом, тотчас лег и из-за стыда, страха и любви почел за лучшее притвориться, что крепко сплю. Мне было стыдно перед своим вестническим жезлом, перед лавром, венчающим мою голову, священными сандалиями, почтенным хитоном, Диасиями; Сосфена, Панфии и всего Авликомида я боялся, но больше всего жалел Исмину из-за любви к ней.

А прекрасный Кратисфен поднялся со своего ложа и вышел в сад. Не найдя Исмины и не слыша голосов в доме (Кратисфен был свидетелем того, что произошло), он подошел ко мне со словами: «Напрасно притворяешься!».

Я вскочил, весь дрожа, а он прибавил: «Что за трусливый вестник!».

Но я снова задрожал и, стремясь увидеть Исмину, «Я погиб, Кратисфен!» воскликнул. «Молчи, — говорит Кратисфен, — пойдем спать»:

Ведь мудрость в том, чтоб и средь бед разумным быть![72]

Я молчал, но сон возненавидел мои глаза и бежал от них прочь. Я лежал бессонный, непрестанно придумывая различные решения, и, наконец, сказал себе: «Впредь не придется мне целовать прекрасную Исмину, впредь любовно не стисну ее пальцев, впредь не обовью ее, подобно плющу, впредь не нектар приготовлю себе, а чашу горечи, впредь не соберу меду, не буду ужален, не вопью девушку губами, откажусь от всего, чего жаждал, заводя с ней любовные игры». Так я думал, и слезы ручьями лились из моих глаз; они захлестнули и затопили мои мысли и, опьянив, усыпили меня.

Книга пятая

Когда я заснул, целый хоровод снов обступил меня, играя со мной и, как свойственно снам, обольщал. Один рисовал мне Исмину, нежно со мной играющую, Исмину лобзаемую и лобзающую, терпящую мои любовные укусы и в свою очередь кусающую, всю сплетшуюся со мной и любовно меня обнимающую. Другой положил Исмину рядом со мной и устлал ложе любовными радостями, поцелуями, легкими касаниями, прижиманиями, сплетением рук, ног и тел. Третий создал перед моими глазами купальню и заставил Исмину мыться вместе со мной, пустил в ход все любовные чары; он приблизил к груди девушки мой рот, зубами вонзающийся, губами сосущий, языком провожающий медвяный сок в душу. То же самое девушка сделала с моей шеей. Любовной забавы ради мой сон раскалил купальню; когда я почувствовал жажду и прямо сгорал от жары, он показал мне сладкие источники ее грудей, заставил приникнуть к ним ртом и охлаждал бушующий в моей душе пламень, источая холодящее наслаждение, сладостью превышающее нектар, а под конец усыпил нас в объятиях друг друга.

Другой сон построил брачный покой, богатым свадебным нарядом убрал Исмину, с почетом из родительского дома провожал, как и меня украсил прекрасным венком, усадил рядом, поставил стол, заставил звучать гименей[73], а вокруг стола поместил пляшущих и, как им привычно, шалящих Эротов.

Новый сон, еще сильнее растравляющий мне душу, показывает сад, вводит туда Исмину, поднимает меня с ложа, подводит к девушке, споспешествует моей любви. Я увлекаю деву сначала против ее воли, удерживаю, стискиваю, кусаю, целую, приникаю к ней и, стремясь совершить большее, борюсь с девушкой и превращаю любовь в распрю. В это время появляется ее мать и, схватив Исмину за волосы, влечет, как захваченную на войне пленницу, и поносит языком, и бьет рукой. А я застыл, словно сраженный громом.

Но этот безжалостный сон не убил во мне чувств и заставил голос Панфии звучать наподобие тирренской трубы[74], изобличающей меня и сетующей на мой приход: «Какой театр, какое притворство! — говорила она, — о, Зевс и прочие боги! Вестник, девственник, увенчанный лавром посол, принесший в Авликомид весть о Диасиях, тот, кого мы принимали с божескими почестями, — прелюбодей, распутник, насильник, новый Парис[75] в Авликомиде, похищает мое сокровище, выкапывает мой клад! Но ты не уйдешь, разбойник, тать, нечестивец, похититель моей самой дорогой драгоценности. Матери, хранящие свои сокровища, дочерей-девственниц, и неусыпно блюдущие их: вот я держу злодея, который, обманув лавровым венком, почтенным хитоном, священными сандалиями и принесенной им вестью целиком нарядился в шкуру льва, но целиком это театральная игра. Сладкий зефир целомудрия уличает хитрость, обнажает тайну: теперь вестник более не вестник, а тать, разбойник, тиран. Женщины, мы покроем дерзкого каменным хитоном[76] — запечатлеем его лицедейство, увековечим его притворство, на каменном хитоне запишем его дерзость, чтобы это служило женщинам славой, девам опорой и венком Авликомиду Не женами ль сыны Египта умерщвлялись? Весь пол мужской от них на Лемносе погиб.[77] Разве не женщины вырвали глаза Полиместору».[78] Так она сказала, вооружила целую рать женщин, распалила и повела их против меня, а я содрогнулся, глядя на все это, и стал говорить Кратисфену: «Я погиб, Кратисфен». Он, разбуженный моими словами, вскакивает с постели, ударяет меня рукой и прогоняет сновидение из моей души, а сон с глаз. Мне чудилось, боги свидетели, что женщины все еще передо мной, и я твердил: «Мы погибли, мы погибли: Панфия — предводительница, женщины — войско, а первый, кто пошел на меня за мой обман войной, — Зевс».

Кратисфен говорит: «Ты, мне кажется, еще не проснулся». Я в ответ:

— Расстаюсь я с ночным сновиденьем[79], —

и стал рассказывать про то, что мне пригрезилось: как сны обольщали меня, какое даровали блаженство, какие картины мне в угоду рисовали и, наконец, про сад, Исмину, ее целомудрие, мою нескромность, про распрю, появление в это время Панфии, про то, как она повлекла дочь, про ее злоумышление, нападение, дерзость и под конец про женскую рать. «Охваченный из-за всего этого сильным испугом, я стал звать тебя, прекрасный Кратисфен. Боюсь, что божество показало мне во сне будущее: ведь нередко оно предвещает в сновидении то, что ждет человека».

Кратисфен в ответ: «Сон — это то, что заботит нас наяву. Все это тебе пригрезилось оттого, что шум у ворот испугал вас, но я уже вижу, что к нам спешит Сосфен».

«Я, — прошептал я, — погиб».

вернуться

71

Щит семикожный — фрагмент гомеровского гекзаметра (см.: «Илиада», VII, 220). Семикожный щит — крепкий щит, обороняющий воина семью рядами толстой кожи.

вернуться

72

Еврипид, «Гекуба», 228. Пер. А. Н. Егунова.

вернуться

73

Гименей — брачная песнь во время свадебного шествия.

вернуться

74

Труба названа тирренской, так как изобретение этого музыкального инструмента приписывалось тирренцам. т. е. этрускам.

вернуться

75

Намек на похищение троянским царевичем Парисом Елены.

вернуться

76

Покрыть каменным хитоном — значит побить камнями; выражение заимствовано из Гомера («Илиада», III, 57).

вернуться

77

Еврипид, «Гекуба». 866 сл. Пер. А. Н. Егунова.

вернуться

78

Согласно мифу, Полиместор был ослеплен за коварное убийство сына Гекубы ею и другими троянками.

вернуться

79

Еврипид, «Гекуба», 72. Пер. А. Н. Егунова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: