Олька хлопнула крышкой пианино и резко встала.

- Да играй, мне-то что, - сказала Пелагея Матвеевна.

Но играть уже было нельзя. Этот вечный эффект "публичности", невозможность уединиться, побыть одному, заняться интересным, любимым делом, зная, что никто не смотрит тебе в спину.

- Оля, пошли есть, - сказал я.

- Сейчас, - через силу ответила дочь, но сначала пошла в ванную умываться. Я знал, что Ольга будет долго плескать в лицо холодной водой, прежде чем выйдет оттуда.

Здесь нужно было вечно сдерживаться. На себя я давно махнул рукой, тещу во внимание не принимал, считал, что Валентина живет в одной квартире все-таки со своей матерью и ей от этого легче, а Ольгу старался всячески ограждать от тягостных эффектов тесноты. Не заходил в комнату, если к дочери являлись подруги; вслух в присутствии Пелагеи Матвеевны просил Ольгу поиграть на пианино, этим как бы беря ответственность на себя; провел динамик от магнитофона в маленькую комнату, чтобы его можно было включать, не мешая бабушке. Какие же все это были мелочи, потуги, самообман. Я чувствовал, чувствовал, как что-то рвалось в душе, подгонял время, надеясь на перемены к лучшему, не верил в них и писал. Писательство стало для меня единственной отдушиной в нормальной на первый взгляд жизни.

- Мама, ты сейчас будешь есть или потом? - спросила Валентина.

- Да потом, ладно уж, - ответила Пелагея Матвеевна.

Я включил у телевизора звук. Хоть и ничего не понимала в этих передачах Пелагея Матвеевна, но звуки человеческого голоса убаюкивали ее, успокаивали. Она всегда любила разговоры. А музыка, эстрадная или симфоническая, раздражала ее.

Эти ужины втроем, когда дверь кухни прикрыта, я любил. Получался какой-то семейный круг, где можно рассказать о своих радостях и неудачах, зная, что все примут близко к сердцу, но никто не будет особенно охать и внешне расстраиваться. Здесь все переходило в какую-то шутку, минуя этап тягостных переживаний. И беды уже не казались такими страшными, а удачи сверхудачами. Одно выражение: "Ну, ты даешь, папаня!" или: "Да брось ты об этом думать, Федор" снимало, хотя и не до конца, нервное напряжение.

- Отец-то опять своими рассказами кашу заварил, - сказала Валентина.

- Влюбил кого-нибудь друг в друга? - спросила дочь.

- Да нет, стареет он. Про любовь пишет все меньше и меньше.

- Ничего я не старею. Просто, кроме любви, в жизни есть еще очень многое.

- А что ты опять натворил, папаня?

- Да ничего особенного, во-первых. А во-вторых, если что и было, то это Федор, сын Михайлов.

- А! - воскликнула Ольга. - Ты говорил, что у нас был какой-то предок. У Юрия Долгорукого или Петра Первого...

- Во времена Ивана Грозного.

- Все равно. Дом, что ли, заселил?

- Вот напечатают если, тогда и почитаете. Только это, наверное, будет не скоро. Если вообще будет...

- Что-то тебя и в журналах давно не публиковали, - сказала Валентина.

- Опубликуют еще. Бумаги, сама знаешь, мало... А что нового в школе?

В школе, в отличие от всего другого мира, интересные новости были всегда. После новостей пошли анекдоты, планы на завтра. Но тут в квартиру кто-то позвонил. Ольга открыла дверь. К жене пришли подруги, но без мужей. А я подумал, что нужно сходить в гости к Афиногену.

10

Афиноген жил в деревянном бараке, где занимал с семьей две комнаты, в одной из которых была отгорожена кухонька. Комнаты были большие, каждая метров в двадцать квадратных.

Двое детей поздоровались со мной и юркнули во вторую комнату. Афиноген что-то мастерил на кухонном столе, но сразу же все бросил, встал, протянул широкую ладонь.

- Проходи, Федор Михайлович, гостем будешь!

- Я отвлек тебя от дела?

- Какое у меня может быть дело? Так... К выходу на пенсию готовлюсь.

- Выгонишь тебя на пенсию! Да и рановато еще.

- Все равно придется. Вот и начал. Шучу, конечно. К другому готовлюсь. Письмо прислали, что какая то комиссия из Марградского отделения Академии наук собирается ко мне в гости.

- Это по поводу нуль-упаковки?

- Не совсем... Да только что толку, если они все заранее не верят. Готовлюсь вот. Да только одному мне не справиться. Помощь нужна. Человек надежный нужен. Тебя, Федор Михайлович, хочу просить.

- Да что меня просить. Я согласен. Справлюсь ли только с помощью-то? Да и что нужно делать?

- А сделать нужно вот что... Веру им свою показать... убежденность. Ты вот в макет моего универмана-то продолжаешь верить?

- При чем тут вера? Тут знание.

- Значит, все-таки до сих пор убежден, что был такое явление нуль-упаковка?

- Я уже не одной комиссии это докладывал. Но могу и еще.

- Вот и хорошо! - обрадовался Афиноген. Даже руки потер от удовольствия. -Это я тут по хозяйству. А мастерская у меня, знаешь, в сарае. Великое дело - сарай! И все-то в нем можно сделать. А в этих пятиэтажках и из квартиры-то не высунешься. Да не возражай, не возражай. Я не против твоих благоустроенных. Я только говорю, что сарай необходимость. Малюю вот там. Стучу. Пилю. И никому не мешаю. Так что, Федор Михайлович... А у тебя все без изменений?

- Нормально у меня все.

- Нормально и будет. А я вот некоторые свои холсты сюда перенес, сарай ведь не будешь все время отапливать.

- Давно хотел посмотреть. - Я еще когда вошел, сразу же заметил три холста, висящие по стенам. Два из них были завещаны, один простыней, второй цветастой тряпкой. Афиноген словно устраивал выставку своих картин. Позволишь взглянуть?

- Отчего не взглянуть. Смотри. Готовься.

- К чему это еще мне готовиться?

- А к встрече комиссии.

Я не понял, что он имел в виду, пожал плечами н подошел к глухой стене, чуть ли не вовсю длину и ширину завешанной разноцветной занавесью.

- Это напоследок, - сказал Афиноген. - Сначала вот...

Он подвел меня к небольшой картине, висящей между окнами. На холсте было изображено лицо женщины... или нет. И не поймешь сразу. Какая-то галактическая туманность.

- Модернизм? - на всякий случай спросил я.

- Модернизм, экспрессионизм, абстракционизм? Глупость это. Картина и все. Не видишь, значит, не надо.

Я не обиделся, потому что мало что понимал в живописи.

- Да тут и не сразу поймешь!

- А ты не понимай. Ты чувствуй! Здесь чувствовать надо! Поймешь, не поймешь, - забурчал Афиноген. Видно было, что он немного расстроился.

Я чуть отошел, остановился... Лицо... галактика... и два глаза. Один зеленый, второй карий. Снова подошел ближе. Что-то получилось. И теперь, уже уверенно отойдя на два-три шага, я медленно пошел на картину, не отводя от нее глаз. У меня аж дух захватило на мгновение. Прекрасная женщина-галактика, вот что это было! Мать, материя, природа, первоисточник! И дух, струящийся через глаза, живые, разноцветные, дикие, непонятные.

- Ну, Афиноген...

- Почувствовал, - тихо выдохнул Афиноген.

- Да что же это?! Ведь даже страшно, жутко. У тебя тут самая великая тайна природы! Женщина-галактика...

- Можно и так назвать. А вообще-то - "Свет Вселенной". Да дело не в названии. Понравилось, значит?

- Вот это да! Нет, Афиноген Каранатович, это тебе не рассказики клепать. Это настоящее...

- Брось прикидываться, Федор Михайлович. Наслышан о твоих рассказах... Сегодня вот приходили. Сносить, говорят, барак будут. То никакого звуку, а то сразу - сносить. Да и по городу разные слухи ходят.

- А ты слухам не верь. Показывай еще.

- Смотри, коли интересно. Но экзамен ты уже прошел. А эти две я тебе покажу просто так. Афиноген сбросил простыню со следующего полотна. Я снова ничего не понял. Вернее, понял. Но тут же ничего и не понял. Картина была размером метр на два и располагалась вертикально.

Чуть боком к зрителю сидел человек. Вернее, он ни на чем не сидел. Просто поза его тела соответствовала позе сидящего человека. Перед ним располагалась плоскость с нарисованными на ней квадратиками, треугольниками и другими фигурами, некоторые из которых были разорваны, но не более, чем в одном месте. У меня создалось странное ощущение, что эти фигурки живые, что они двигаются, мыслят. Даже какая-то растерянность чувствовалась в них, страх перед чем-то происшедшим. Человек держал одну из фигурок. И ясно было, что он взял ее из одного разорванного четырехугольника и намеревался перенести в другой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: