Счастье даже скупца делает щедрым, а уж щедрого— безмерно щедрым!
Люди и через полвека вспоминали знаменитую сэмбэровскую свадьбу, продолжавшуюся неделю и разорившую молодоженов.
На грандиозной этой свадьбе пьяные гости подпаивали даже собак, будто бы «по велению ханши».
Возвращаясь со свадьбы, многие замертво падали у первой попавшейся юрты, засыпая на сутки, а бедняки, оборвыши с переполненными желудками еле-еле доползали до своих юрт.
За небывалое угощение все, кроме богатея Чойроба, благословляли Сэмбэр и Жаргала, множество раз провозглашались тосты, до хрипоты в горле тянули степные и горные песни.
Жаргал Дармаев был горд и счастлив, что стал законным мужем такой могучей женщины, хотя Сэмбэр была старше его ровно на двадцать лет.
После женитьбы Жаргал неузнаваемо изменился.
Раньше он был заводилою во всех играх, играл с мальчишками в бабки, гонял мяч, а со взрослыми резался в карты.
Всегда-то он был зачинщиком молодежных хороводов— ёхоров, неутомимо пел, шутил, балагурил.
И куда все это девалось? Исчезло, как плевок на ветру.
Теперь Жаргал стал степенным домоседом.
Построил деревянный дом в центре села и с головою ушел в хозяйство и любовь.
А как трогательно старался Жаргал выглядеть старше своих лет!
Отрастил усы и бороду, постоянно поглаживал и пощипывал их, но они, к его огорчению, были хилыми.
Мужчины знай шутили: «Смазывай сметанкою да заплетай на ночь — к седине-то и вырастут!» Жаргал смущался и покашливал баском.
Когда Жаргал и Сэмбэр работали рядом, то любо-дорого было на них смотреть: до чего ж ловко и складно они работали вместе!
Оба разом подденут вилами по копне и разом взмахнут на стог.
— Даже пот с лиц смахнут разом! Сердца у них бились единым ударом — и все им завидовали, — просветленно рассказывал о них дедушка.
Супруги жили на редкость дружно, никто не слышал, чтобы они препирались или ссорились.
Они понимали друг друга без слов.
Каждый из них жил для счастья другого.
Во втором замужестве Сэмбэр стала еще молчаливее, но теперь ее молчание было глубоким, грудным молчанием от полноты женского счастья.
Она никуда не отлучалась из дома, разве что иногда навестит сына, которого полюбила. Мать ласково уговаривала Жамбала жениться, подбирала невест.
Жаргал и Жамбал, выросшие с детства почти братьями, внешне будто бы ими и оставались. Но, бывало, вырвется у Жаргала изредка крепкое словцо, Жамбал не упускает случая с озорством поддеть родича:
— Ёк, ёк, папаша, зачем же вслух об этом?
Но братская дружба незаметно сменилась ревнивым, зрелым, обновленным самим роком, вечным родством.
Своенравная женщина ни с кем из родственников и бывших друзей покойного мужа и словом не перемолвилась, словно они умерли вместе с ним, ненавистным.
Порою Сэмбэр молчала весело, подбирала живот.
Платья она носила теперь не темно-синие, а краснокоричневые или бордовые, и это ее очень молодило.
Изумительные иссиня-черные волосы заплетались по-особенному, не туго и строго, как прежде, а мягко и лениво, с небрежною грацией счастливой жены, отчего косы свисали ниже колен.
Дедушка говорил, что душевное состояние женщины можно угадать по ее прическе: счастливые женщины заплетают волосы с каким-то особым достоинством и небрежно-самовлюбленно закидывают их за плечи.
— Аай, бурхан![2] Что за дивные косы были у Сэмбэр! Каждая — такой толщины, как заплетенный хвост доброй кобылицы! — с удивлением и тоскою вспоминал дедушка.
Я никак не могла представить толщину сэмбэровских кос, ибо никогда не видела хвост кобылицы заплетенным.
Да какая добрая кобылица даст кому-то заплести себе хвост?
Так лягнет по лбу, что глаза вылетят!
Никто не может нашему Ураганчику хвост подравнять…
Долго и счастливо прожили на свете Сэмбэр и Жаргал и умерли в один год — Сэмбэр было девяносто один год, а Жаргалу — семьдесят один.
Детей у них не было, кроме Жамбала…
— Когда я вижу их могилы рядом, меня не покидает чувство, что они так же неразлучны и любят друг друга там, в ином мире, — взволнованно заканчивает свой рассказ дедушка.
Мне хочется представить Сэмбэр, когда ей было девяносто один год.
Уцелели ли ее чудо-косы, о которых через полгода дедушка вспоминает с тоскою и болью?
Нет, невозможным кажется, что могли поседеть и поредеть дивные косы Сэмбэр, пока в них жила и светилась душа любящей и счастливой женщины.
Недаром слово жаргал означает у нас счастье!
Сэмбэр уула, Сэмбэр уула —
Живет в сердцах гора такая!..
Так вот она — настоящая
С таинственным миром связь,
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась.
Что если, над модной лавкою
Мерцающая всегда,
Мне в сердце длинной булавкою
Опустится вдруг звезда?
Осип Мандельштам
Кем только я не мечтала стать в школьные годы! Хотела быть учителем, журналистом, геологом, олимпийским чемпионом, писателем, астрономом, космонавтом! Инстинктом, всем своим существом я верила, что добьюсь в жизни, чего только пожелаю, и стану самою выдающейся женщиной на земле. Ничего невозможного для меня и в мыслях не существовало, все жизненные преграды представлялись досадною паутиною, которую можно смахнуть белыми перчатками и пойти дальше по романтичной и бесконечно прекрасной трассе-стезе.
От природы бурятской я обладала редким здоровьем и всегда слыла сильною, крепкою девчонкою-атаманом, в крови бурлила потребность бегать, прыгать и действовать! С тринадцати лет я занималась всеми доступными в селе видами спорта. Побеждать на соревнованиях было непреодолимою потребностью души. Эта закалка, ища применения в жизни, искушала мое богатое воображение всячески. Ночью при лунном свете я одна каталась на коньках, нещадно спотыкаясь о трещины во льду и падая. От ушибов мое лицо сияло всеми цветами радуги.
И вечно я испытывала прочность своих костей на все лады.
В тринадцать — пятнадцать лет, отучившись во второй смене в Нижнем Бургалтае, по субботам я одна отправлялась домой на лыжах через замерзшее болото и горы, где водились волки. Другие дети, боясь темноты, дожидались друг друга после уроков и, собравшись вместе, шли домой в Гэдэн с песнями в обход по шоссе в надежде встретить машину. Я же с нетерпением надевала лыжи и перла напрямик десять километров.
«Если нападут волки, то железными наконечниками лыжных палок выколю им алчные красные глаза, проткну пасть!» — разгоряченно заклинала я, скользя лихорадочно по искрящемуся от лунного света снегу. И волки, видимо, издали звериным нюхом чуяли прущую из меня отвагу и трусливо обходили стороною. Не только волки, может, бронетанки обошли бы меня в ту пору! Сейчас у меня по спине ползут мурашки запоздалого страха от той глупейшей в мире храбрости, от высшей готовности голыми руками порвать пасти волкам!
* * *
Высокое в просветах черемухи небо сияло яркою сочною синькою. Густой, сытный благодатный аромат цветущих черемух пьянил голову. Милые суслики приветствовали меня, стоя на задних лапках.
— Эй! Суслики-услики! Приве-е-ет! — крикнула я на всю жаркую лесостепь, и суслики молниеносно юркнули в норы. Змей я не боялась, шла босиком. Ха, пусть укусит меня какая-нибудь извертевшаяся чахлая гадюка или разомлевший змей, пусть попробует на зубчик! Умру, что ли? Я упала на высокие травы и несколько раз перекувырнулась. Гадюки — не дуры, должно быть, тоже спрятались от меня, чтобы я не размозжила им ядовитые драгоценные головы. Выйдя на опушку, я увидела палатки на берегу Джиды и помчалась к ним. Там горел костер, и от него тянуло дымком и вкусным запахом ухи.
— Девушка, вы, наверно, скачете быстрее косули! — улыбнулся один бородач, сверкая бликами модных заморских очков.
— Это вы нас сусликами-усликами называете? — рассмеялся другой, обросший до кончика носа, и я стала испытывать постыдное чувство, будто они щекочут и трут меня шершавыми, колючими, как кошма, бородами. Вот уж украшение — эти бородищи! А если вши в них заведутся? Фу! Наши буряты на бороду не богаты…
Огромный рыжий парень пригласил меня пообедать с ними и уставился на меня, как на невидаль. Я вздрогнула, как будто меня уличили в какой-то вине. Почти от глаза молнией через всю правую щеку до подбородка пронзительно вопил шрам! Во мне вспыхнул пожар разнородных чувств, словно молния-шрам пронзила мое сердце иглою. Привыкший к разным впечатлениям, которые производит на людей его шрам-молния, он смотрел на меня холодно и выжидающе. А глазищи у него пронзительные, как ток! И нет у него мерзкой колючей бороды, коей мог прикрыть шрам-молнию… Вдруг он щедро улыбнулся, глаза его вспыхнули зеленым пламенем, как светофор в темноте! Щурю и без того узкие глаза и чувствую, как широко, словно степь, расстилаются мои монгольские скулы из-под буйно разнузданных волос.
— Как зовут отважную аборигенку? — Рыжий протягивает свою огромную деревянную красную лапу. — Еремей Калашников!
— Гэрэлма! — как остро торчат мои проклятые коленки, как у кузнечика, будто не меня, а коленки зовут Гэрэлмою.
— Гэрэлма, значит, дочь Бурятии? — он снисходительно бережно отпустил мою сухую раскаленную ладошку, которая чуть не задохнулась в чужой, огромной, опасной лапе.
…Обедая, геологи с тоскою поглядывали на ревущую Джиду. Речь шла о том, что в нашем аймаке открывается вольфрамо-молибденовый комбинат. Джида текла, словно радуясь своей силе, в далекую Селенгу, а Селенга течет еще сильнее, спешит в сказочный Байкал. И так по всей Земле текут эти реки, переливая зачем-то воды, — может, затем чтобы они не заплесневели во сне?
— Здесь никто не переплывал Джиду! Тут воронки с водоворотами! — пояснила я геологам, отрываясь от завораживающего течения реки.
— Эх, сколько рыбы крутится там! — сказал Еремей.
— В вас, русских, дух воды, плаваете и ныряете как рыбы!