Куснув его в пятки, я ощутила себя двухметровою толстою гюрзою с двумя длинными кривыми зубами и густым кипящим ядом!

Моя нерукотворная чешуя живо-гори-цветами ползучей радуги соперничала с гением самого солнца.

Не боги горшки обжигают — я была лучшею гюрзой на свете! Тресни, трухлявый, ветхий скелет, насквозь изъеденный временем, как шлак огнем!

Скелет есть скелет, ведь лучше всех скелета не бывает!

— Эй, скелетик! Ты ведь не сахар, не алмаз, чтоб дразнить солнце спицами костей! Смерть тебе — не ювелир! — и я смачным шлепком Чуда-Юда Сальвадора Дали налепила ему берет — сырой собачий блин на голый раскаленный череп. — Ха-ха-ха! — Цифры блинных часов Дали подгорели до черных корок, единственная минутная стрелка из мусорной шпильки торчала вертикально, как шпиль! — Ха-ха-ха. Скелетище!.. Умора вечности!

Так я от гомерического хохота свилась в тугое боевое колесо и сломала ему хребет. Буграми взвиваясь от хвоста до черепа, молниеносно выбрасывая черный от жар-пламени язык, с первобытною страстью я стала обвивать и душить скелет в объятиях.

Мои солнцетравные узоры покрылись многолетнею гадчайшею пылью, шершавые, как кошма, иголочки костей насквозь прокалывали мою кожу, из нутра тек желтый, ядовито-едкий змеиный сок, смешиваясь с пылью старых домашних тапочек. Бр-р-р! Холод омерзения пронзал мою гибкую двухметровую спину пуще костей.

Адом кромешным бурлил яд в голове от яростного напряжения чудовищной борьбы, словно котел с кипящею смолою!

Скелет был перемолот мною в костную муку. Надо закатать рукава и печь пироги, но рук у меня нет и молнией мечется язык…

Вулканом взорвался огненный яд, раскипевшийся в запредельной температуре, раскидав черепушку на мелкие частицы за километры так, что никому из герпетологов не собрать моих костей, — я вспыхнула пламенем божественного накала и сгорела дотла.

На горячем пепелище я вновь стояла земною грешной женщиной Востока, равноправная со всеми великими современниками планеты.

При аксакале, который тоже вернулся в свою земную боевую оболочку, я бесстыдно ощупала себя поверх одежды: бедра, груди, живот с женским пупком, мочки проколотые без изумрудных драгоценностей — всс-все сокровенное было на местах. О, мое чудо чудотворное— мягкое, нежное, округлое, гладкое, крутое, упругое, влажнодышащее истомою женское-преженское тело!

Слава Всевышнему! Из одного-то худого ребра создал мне такое гениальное тело! А как кипит-бурлит кровь ликующим вожделением ко всему мужскому роду рыцарей, оставшихся в живых…

Нас не лишить ни гения,

ни страсти.

Да никому на свете не понять меня, побывавшую ядовитой гюрзою, что самое святое для женщины — это быть женщиною, а все остальное на свете, будь то мировой разум, подвижничество, гений, вечная слава Александра Македонского, — все это лишь шудра Ерунды Петровны, что сыплется на ветру Вечности.

Аксакал с присущею ему солидностью не стал бесстыдно шариться по всему телу, а спокойно, с достоинством потрогал свой небольшой единственный отросток, торчащий начеку. Священный родник жизни, которому поставлен памятник в Дании, был золотым!

Я подбросила аксакала в воздухе и радостно сжала в объятиях! Подумать только, чтобы счастье весило всего шестьдесят килограммов! Теперь его можно любить до дыр, ревновать до истерики и посылать в магазин за кефиром!

Но боже, как примитивно устроен мужчина! Стоит, как кол, руки-ноги струганые, торчит, как чучело мужик…

В роковую минуту жизни, подкараулив меня, вырос передо мною, как из-под земли, тот, кто прежде был для меня всем на свете и нянчил меня до кровавых слез, но приелся до тошноты, как суп с разваренною лапшою, целоваться с которым все равно что глотать кисель после виски.

Явился Стрекозёл — рогоносец в воображении с неистощимым запасом своей глумливой яремной ревности, которую до конца своих дней будет черпать из бездны мужского волшебного рога изобилия.

— Твой неподкупный кумир напечатался в «Рыболове-спортсмене»! Чуешь, как пахнет его имя заморской селедкою! — И он с гаденьким, мефистофельским смешком помахал журналом перед носом.

Древний инстинкт самца, всколыхнувшийся с тринадцатой зарплаты, отбросил все условности, из которых и состояла осанка его персоны с сияющим галстуком, и Стрекозлище ярился, словно брызжущий семенем буйвол!

Нас, женщин, не перестает восхищать только та часть мужчин, способная фантазировать в одном, — это те счастливцы, носящиеся со своим божьим помазком, будто с объятым пламенем факелом, которым предстоит зажечь олимпийскую чашу!

Я грудью заслонила слабого аксакала.

— Чтоб ты знала! Жорж Санд! — и он с яростью лютою ударил меня журналом по лицу!

Сердце сорвалось от боли, я задохнулась от рыданий— и проснулась…

Сердце грубо колотило в уши, и я продолжала плакать наяву. Так ведь недолго получить инфаркт во сне!

Я взбила мокрую растерзанную подушку. От нее шел не порочно-сладостный дух любовных ухищрений, а веяло величайшею в мире, никому не нужною целомудренностью, более вредною для здоровья, чем половые извращения.

Старое, потускневшее зеркало, утратившее магию оживления, искажало меня до безобразия. Заплывшее, растерзанное, несчастное лицо с красными свиными глазками, пыталось себя разглядеть…

— Мне бы рога и копыта и замуж за Кощея Бессмертного! — я обеими руками треснула похабное стекло об пол.

В угарном кошмаре этой несчастной, сиротливой, как в тюремной одиночке, ночи, чтобы смягчить удары пережитого, я с горькою обидою на бессмертного Иуду продекламировала низкому потолку стихи Валерия Брюсова, послужившие одной из тысяч причин свирепого страшного сна:

Мне снилось: мертвенно-бессильный,

Почти жилец земли могильной,

Я глухо близился к концу.

И бывший друг пришел к кровати

И, бормоча слова проклятий,

Меня ударил по лицу.

Ко мне пришел мой Стрекозел постылый, навеки полуверный, и я рассказала ему удары-сновидения: -

— Как ты смеешь бить меня журналом по лицу?! — вскрикнула я, распалившись от жгучей обиды всей женской отверженности, а рука, опередив сознание, влепила ему громовую оплеуху!

— Ек твою мать! За сны твои виноват! — вспыхнул Стрекозел. — Совсем оборзела! Пора тебя на цепь посадить! — Ох, как злобно он стрекотал!

Роковой сожитель сиял алым румянцем, до крови содрав свою глянцевитую оболочку гения самосохранения, и готовый на смертельную схватку со мною. Я благодарно поцеловала его пылающую худую щеку, будучи на миг отгороженною от чрезмерной дозы мужского остервенения вокруг — его высшею, до гробовой доски не убывающею ревностью.

Велик Стрекозел только одним — это ярою ревностью, дрожащей каждою порою вожделенного тела.

Порою кажется, что его пылающая похотью ревность настигнет меня в гробу и под землею будет грохотать моими костьми!

— Эге! Мудрая гюрза! Яд с медом поднесла! — наконец изрек горец-гуру.

Я с холодным восторгом ощущаю это поразительное состояние взбешенной первобытной гюрзы, в смертельной схватке перемоловшей скелет в костную муку,

И женщине снились львы.

Да хранится святая отвага для схватки со львами!

Бесстрашный Дух царицы сотрясал львиные сердца.

Да снятся вечно мне грозные сны-вулканы —

Кипящей лавою плюющие в небесные твердолбы!

Если честно признаться — только легковерный человечек может впасть в такое восторженное упоение вещими снами.

Что сказала бы об этом моя мудрая и праведная бабушка, будь она жива?

— Алтан Гэрэл, я ж тебе тринадцать лет долблю: человеку может присниться всякое, кроме одного — что он пьет воду задницей!

Так и сижу я в бессильном сне, согнувшись в берлоге под берегом, а широкая река жизни течет и течет под босыми ногами.

Кажется, вот-вот великое наводнение вырвет меня вместе с берлогою в бурлящий мировой омут…

7. БОСАЯ В ЗЕРКАЛЕ

Современной женщине некогда выкапывать такую пропасть из собственных противоречий, как Анна Каренина.

Литературная быт газет а

А я способна вырыть бездну во Вселенной из одних парадоксов своей женской сути. Даже «ведьма с пером» всегда лелеет в душе величайшую иллюзию о прекрасном Пришельце, который может вынырнуть из межгалактических дыр.

Автор

В послеоперационном бреду с температурою сорок градусов я видела точильщика игл от шприцев. Он наточил целый таз тупых игл, но точил и перетачивал снова, обливаясь жиропотом и не поднимая глаз.

Из меня вытекла вся драгоценная кровь до капли — остались только элементы чудес — и я превратилась в белые пышные облака!

Плыву я — белые пышные облака — над Землею в недоступной высоте от паука Франца Кафки и отравленных хлорофосом больничных жирных тараканов.

Вижу земной шар сверху — весь голый, бесплодный, без единого паука и таракана — весь утыканный большими иглами от шприцев. Погибло все на Земле, выжили только стерильные иглы.

Вместо молодого обаятельного передового директора совхоза Хомутова, которого я ждала в больнице, надо мною склонился Вронский.

— Алексей Кириллыч, почему Творец создал Вас сплошнозубым?

— Чтобы подчеркнуть мой аппетит к жизни. И вот в конце романа они разболелись! — И Вронский зло плюнул на чистый линолеум.

— Здесь нельзя плеваться в мертвушке!!! — заорала нянечка и принесла ему немытое судно. Граф страдальчески поморщился.

На левой груди Вронского блестело синее пятно от пули. Это было покушение на любовь.

На рельсах запеклась черная кровь Анны. Хлещут дожди, тают снега, бегут поезда по крови, но она не смывается!

— Я сыт Анною на тысячу лет! А вы, творческие женщины, туфли жмут — меняете любовников! — вскричал Вронский.

Я лежала связанною на операционном столе. Тяжелое струение наркоза душило мне ушные своды, разлилось по обнаженным мозгам, глаза мои вылезли из орбит— анестезиолог в перчатках вправил мне глаза в глазницы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: