- Ты им сала снеси кусочек, им вон еще сколько лесом идти до наших. Говорят, сто километров. У меня под крыльцом пуля спрятана - ты им пулю снеси.

Он хотел было слезть с кровати, чтобы достать свое спрятанное оружие красноармейцам в помощь, но мать уложила его, пообещав, что сама найдет под крыльцом спрятанную пулю.

- Ты побыстрее... - Сон сморил его, прижал к подушке. Пашка утробно сложился, как все ребятишки, чтобы согреться.

Отец стоял за печкой и, прислушиваясь к разговору, старался, чтобы только не скрипнула половица да чтобы только не кашлянуть, и картины горящей земли гасли в его глазах, как бы покрываясь сажей.

Когда сын уснул, жена прошла мимо него, опустив голову.

- Пойдем, - шепнула она. - Выйдем во двор, чего за печкой стоять.

"И то, не хорониться за печкой весь день. Во дворе залезу на сеновал, небось сенцо там мое, которое я косил". Он вспомнил июньский покос, жужжание конной косилки и запах травы, кисловатый и чистый. "Ух ты... вздохнул он. - Полежу, подышу, обмозгую, где и как жить".

На сеновал Клавдия с ним не полезла, протянула ему узел с едой. Стояла как мертвая. И когда глядела - не видела, и когда вздыхала, то не дышала.

- Воды принеси, - сказал он.

- Ладно, - словно упало с ее губ, как капля.

- Обойдется, - сказал он.

Она наклонила голову, словно подставила шею для удара.

"Она мне всегда под мышку была, а теперь и того меньше. И чего такая маленькая и некрепкая? Лозина - лозина и есть". Он поднялся по стремянке наверх, и сверху она показалась ему совсем ребенком, босоногой девочкой, попавшей под дождь и отдавшейся на его волю, не найдя укрытия, вся поникшая и небрежная, с волосами неприбранными. Он вздохнул. Еще раз сказал:

- Обойдется, - и на четвереньках полез в гущу сена, еще свежего, не успевшего пропылиться.

Он сразу уснул, отдыхая от бессонных ночей, от безжалостного всепроникающего солнца, от нещадных картин горящей земли и горящего неба. Сено окружило его прошлыми запахами, покойными и томительно-сладкими, он словно плыл, лежа на спине, в тихой и теплой заводи. Он просыпался, слышал шаги жены, беготню сына, настырный его голосок и сонно думал: "Как бы оголец сюда не забрался" - и засыпал снова. Наконец проснулся совсем. Осы кружились возле стропил, налепив здесь, в тишине и безопасности, уйму серых своих клубочков. "Ос уничтожу: жалить будут", - сказал он себе. Ласточки копошились и разговаривали под стрехой снаружи. Он нашел дырочку, посмотрел. "Ласточек забижать не стану - буду на них глядеть. Небось птенцы скоро вырастут, станут полету учиться".

Он напился воды из кувшина. Травинку пожевал. Хотел стремянку убрать, чтобы сын не залез, но стремянка лежала у противоположной стены, у подклети, где овцы жили и куры. "Убрала, - подумал. - От Пашки убрала соображает". Он улыбнулся. Снова лег. Стал перебирать в уме свое прошлое, но, заслоняя все, черно нависла перед его глазами картина, к которой он имел отношение косвенное - так он считал, - отцовские ноги с желтыми ногтями в продольных трещинах. Ноги далеко высовывались из коротких штанов и, освещенные ярким небывалым светом, тянулись к полу.

Когда в деревне проводили электрификацию и все мужики, и бабы, и парни, и девки, и ребятишки, и даже старые люди вышли ставить столбы и провода тянуть, его отец не вышел.

"Не надо мне эту лампочку, только слепит да глаза жжет. Будет болтаться над головой, как прорва, как укоризна". - Боялся старик, что своим сиянием лампочка осветит заплесневелые углы, и паутину, и тараканов, и хлам на полатях, и грязь. Боялся старик тоски, которая сойдет на него от грязной убогости его прошлой жизни.

Петр провел электричество и ввинтил лампочку, а когда полез на столб провода от избы подцеплять, старик повесился.

Отцовские ноги с разбитыми на длинных дорогах ступнями Петр видел сейчас в призрачном полумраке двора, в мерцании пылинок, пересекающих лучи из щелей.

Снизу, из хлева, пахло холодным навозом, как от болота.

"Почему куриц не слышно? Неужто и куриц нету?" От этой внезапной мысли он сел, потряс головой и сдавил руками виски.

Ворота дворовые заскрипели. Он услышал возню, а также чужой настойчивый и успокаивающий голос. Он не понимал слов, но голос понимал; что он означает, на чем настаивает и в чем убеждает - понимал. Это был мужской голос.

Тихо, чтобы не скрипнуть, не зашуршать, Петр сполз с сена и на брюхе продвинулся к краю. Ему стал виден весь утоптанный крытый двор, чисто выметенный и прибранный. Под высокой тесовой крышей (он сам крышу крыл) на жердях висели веники, бредень, ниже - чистые половики, еще ниже, на веревочке вдоль избы, - выстиранная Пашкина одежонка.

Немец-солдат во всей амуниции, с автоматом поперек груди, подталкивал его жену к большой куче соломы, припасенной на подстилку корове. Он бормотал ей мужские слова и поглаживал ее. Она боролась с ним молча и слабосильно. Немец был пониже Петра ростом, в сложении похлипче. А Петр прижался лицом к бревну. Потолок хлева был бревенчатым, он сам его настилал, бревнышко к бревнышку подтесывал, он все потолки и в избе, и в дворовых помещениях сам стелил. Он вгрызся зубами в бревно. Мокрый слепящий холод выступил из промороженного его нутра, тело его еще пыталось стронуться с места, чтобы уползти в угол, чтобы спастись, но не могло.

Немец валил его жену на солому. Она отпихивала немца, била его маленькими кулаками по лицу, толкала коленом ему в живот. Немец что-то громко и добродушно сказал, она испуганно закрыла его рот ладонью и обмякла в испуге.

Она думала: "Только бы Петр не услышал. Хоть бы он спал сейчас, мертвым был..." Глаза ее смотрели на бревенчатую стену хлева. На стене висели косы, большие - прокосные, мужские и малые - ими кусты обкашивать, и в огороде, и на опушках лесов. Вилы стояли возле стены. И в углу, прислоненный к дровяной колоде, стоял колун. "Может быть, крикнуть? Проснется - спасет". Она закричала. Она задыхалась и глохла. "Уже бы пришел, неужто так крепко спит?.." Воля покинула ее - она потеряла сознание.

Петра заливало то жаром, то холодом. Ему б отодвинуться и не видеть, но он все смотрел... Петровы зубы до скрипа стиснулись. Он снова увидел вздыбленную землю и небо - все в мелких трещинах. Потом небо лопнуло, скрутилось в сверкающий красный вихрь. И нестерпимая тишина вонзилась в холодную мякоть Петрова мозга.

Он отдышался, засолившиеся глаза его вновь обрели способность видеть, мозг - понимать.

Он увидел уходящего немца в воротах, черного против света.

Жена открывала глаза медленно, в ресницах, в прозрачных голубоватых веках дрожала боль. И его лихорадочные зрачки погрузились в ее глаза, как в бездонность, он сжался, сердце его ухнуло, и сдавилось, и падало, и не было падению конца.

- Клавдия, - прохрипел он, чтобы зацепиться за что-то, чтобы остановилось падение.

- Спускайся, - сказала она, поднявшись и прислонясь к стене.

Он не посмел ослушаться, спрыгнул.

- Ступай, - сказала она. - Уходи.

- Клавдя... Клавдия... Ты что? Обойдется. Забудем.

- Закричу, - сказала она.

Он бросил мешавший ему, зажатый в руке наган на солому и закричал шепотом, хватая ее за плечи:

- Ты что? Ты что? Ты оставь свой кураж. Ты не видела...

- Закричу, - повторила она громче и сквозь зубы, как бы снова теряя сознание.

- Сука, - сказал он уныло. - Родного мужа прогоняешь. Немцы же, Клавдя, немцы кругом. Как я пойду? - Лицо его исказилось, стало таким же, как в тех лесах и болотах, которые он прошел по дороге к дому, - черным и воспаленным, и в глазах его нагноилось слепое отчаяние.

Она оттолкнула его и, нагнувшись, взяла с соломы наган - прямо с пучком соломинок.

- Самовзвод! - закричал он. - Не нажимай, пальнешь.

- Иди, - сказала она.

Наган в ее руке дрожал, другой рукой она обрывала соломинки, и от этого наган дрожал и дергался еще больше.

- Не дури... - завыл он. Страх снова облепил его скользкой холодной сыростью. - Клавдя, не дури. Если Пашка увидит. Пашка, сын. - Он поймал какую-то внезапную мысль и закричал: - Пашка тебе не простит! Вовек не простит!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: