«Убийц? Сам ты себя убьешь, парень! — ухмыляясь в бороду, думает князь Андрей. — Душу и тело свое загубишь раньше времени! Не я буду Шуйский!..»
И не мешал он охоте царской.
Не знал, жаль, боярин, что говорилось там между царем и Челядниным. Порою только третий здесь был и слушал молча да длинные седые усы свои покручивал.
Отдыхают или зверя ждут все трое: царь, Челяднин и старый слуга царский, доезжачий Шарап Петеля, не то что отцу Ивана Васильевича, а еще деду его, великому князю и царю Ивану Третьему, верой и правдой служивший.
Много лет Шарапу. Скоро и все шестьдесят стукнет. А силен и бодр — получше иных молодых охотник. Из лука, из пищали, не целясь, в цель попадает, татарской сноровкой живому барану с маху башку стешет, любого степняка-коня в день укротит… Мало ли что умеет старый охотник!
Удивляется и любит его всей детской душою царь.
А Шарап Петеля и царство небесное отдал бы, чтобы только лишний раз улыбнулся его «царечек-ангелочек», как он Ивана зовет, которого и верхом ездить, и стрелять учил, и на руках часто нашивал…
Как-то, в споре, года два тому назад, своей рукой Шарап одного из псарей-ухарей молодых на месте уложил. Никто не знал за что.
— По пьяному делу! В споре! — только и твердил сам старик, очень набожный и тихий всегда.
И кто был при том, псари и доезжачие, то же самое сказали.
Ради заслуг старых, ради слез царя, не наказали строго убийцу: епитимью наложили. Ненароком убил-де.
Потом лишь Иван узнал: ухарь-новичок посмел при старике одну грязную клевету про царя-мальчика повторить: «незаконным» его назвал.
На расспросы царя Петеля угрюмо ответил:
— На многих на бояр у меня уж и то руки чешутся… Кабы всем пасти ихние заткнуть!.. А уж своему брату тебя поносить ни в кои веки не позволю!..
Кинулся Иван, поцеловал старика. Ни слова больше не сказал.
Вот почему стоит Шарап и слушает, про что царь с Челядниным толкует.
— Скорей! Скорей бы! — бичуя нагайкой и снег, и ветви соседних елок, твердит отрок.
— Погоди! Случая выждать надо. Там уж, говорят, придумали, что следует.
— Да, да!.. Надо сразу… Всех растоптать… — радостно, лихорадочно быстро произносит мальчик, серьезно и осторожно обдумывая гибель врагов.
И вдруг лицо его омрачается.
— Да ты погоди. Правда ль, что все те, про кого Федя сказывал, против Шуйских?.. Правда ль, что не одолеют Шуйские нас?.. Ведь тогда мне беда!.. Погиб я!..
И мальчик весь дрожит.
— Вот дождись Рождества. Опроси тех, о ком тебе сказано… Узнаешь!..
— Узнаю… Допрошу… Ну, уж и тогда… — весь белея от ярости, шепчет царь-отрок.
— Тогда — нам мигни… У меня все готово! — угрюмо и негромко, словно опасаясь, нет ли у леса ушей, произносит старик-доезжачий.
— Да, да! — совсем задыхаясь, также шепотом отзывается Иван.
Вскакивает на лошадь, мчится по полю и, погружая в первое изловленное или недобитое животное нож, оскалив зубы, говорит:
— Он пищит… Слышь, Шарап?! Он пищит еще!..
— Не пискнет у меня! — отвечает догадливый слуга, и мчатся они дальше, пока первая звезда не загорится в небесах…
Рождество пришло! Большие приемы да службы долгие. Все перебывали во дворце новом, у юного царя, у бабки его…
У тридцати человек, названных ему заранее, спросил Иван, как условлено: о пире адашевском, и все как один отвечали:
— Пировали, царь! Ворогам твоим на пагубу!..
Что было с Иваном в те дни, и сказать нельзя.
На четвертый же или на пятый день Святок опять на охоту царь поскакал. Только вернулся скоро и не привез почти ничего.
И уж все эти дни так ласков да мил был с Шуйскими, да не с одним Андреем, а и с присными его, что диву все дались.
— Ах ты государь ты мой юный! Ишь, ровно кошечка ластится! — заметил наконец первосоветник. — Так-то оно лучше. Знаешь: ласково теля — двух маток сосет!..
— Знаю, знаю. Не совсем уж несмышленок я, вот как брат Юра… Смыслю кой-што!.. — смеясь как-то странно, ответил Иван и отошел.
Дочка покойного Василия Шуйского, Настя, лет пяти-шести малютка, тут же резвилась…
Вдруг подбежал к ней мальчик, схватил, поднял на руки и зашептал искренно, нежно:
— А тебя, сиротка, племяннушка, я все-таки всегда буду любить!..
И вдруг стал целовать, совсем как взрослый, когда тот жалеет почему-нибудь малое дитя…
Понравилась выходка Шуйскому.
— Любишь племяннушку?.. Люби, люби… Сиротка! Тебе Бог воздаст!
И даже погладил по волосам царя-отрока.
— И тебе Бог воздаст! — незаметно уклоняясь от противной ласки, с веселой улыбкой, словно эхо, ответил Иван. — За добро, за все, сторицею!..
— Ага, чувствуешь, как я тебе твое наследие сберечи да уготовати хочу?! То-то! Чувствуй!..
Крайне довольный собой, вышел князь от царя, сам думает:
«Кой ляд?! Что меня наши пугают, будто враги сильно подкопались под меня?! Никогда так твердо я на ногах не стоял».
Так настал условленный заране день, 29 декабря 1543 года.
Родственный съезд был назначен у бабки царевой, у Анны Глинской.
Свои все позваны: Глинские, Бельские, Сабуровы с Курбскими, Годуновы…
И Шуйскому Андрею зов был, хотя ни он старуху, ни она его особенно не любили друг друга. Все-таки нельзя не идти. Не Адашев то — бабка царева. Сам митрополит пожалует хлеба-соли откушать. Да и заведомо там его недруги соберутся. Так лучше самому быть, все слышать и видеть, что сказать или сделать могут бояре-завистники.
— Не люблю я, когда ты к старой этой ведьме литовской ходишь, да еще безо всякой опаски! — перед уходом князя толковала ему жена.
— А што прикажешь, голубушка? Уж не казаков али пищальников в палаты царские брать? И так я сохранен. Никто не посмеет меня пальцем тронути, не то што. А ем и пью я тамо с опаскою. Не отравят небось!
И пошел.
Посидели за столом сколько полагается, недолго: устает старица быстро… Все по чину и по ряду прошло. Уходить собрались.
Не понравилось только Шуйскому, как нынче у бабки государь расходился!
Взял, мальвазии выпил. За чье здравие? — спросили. Потому молча стал отрок пить.
— За упокой! — говорит, а сам смеется и на Андрея Шуйского смотрит.
— Какие покойнички у вас? Не слыхать что-то! — отозвался князь Андрей.
— Не слыхать, так услышим!.. — отвечает Иван, а сам не перестает смеяться.
Екнуло что-то сердце у князя. Заспешил он домой, хоть царь и не поднимался еще.
— Что торопишься, Андрей? — вдруг, хмуря брови, спросил в свою очередь царь-ребенок.
Прямо так: Андрей! Не боярин… Не князь.
Вспыхнул Шуйский.
— Дела есть, господине. Твои ж, государские… Не время мне гостевать.
— А ты бы посидел. Я, царь, сижу… Тебе бы и торопиться вперед невместно. Не было того при отце-государе моем.
— Мало чего не бывало! Ты еще и не помнишь, што было-то. А я уж позабывать стал. Сиди себе. Ты молоденок. И посиживай. А я иду!.. Мне твое сиденье не указ: я постарше тебя, государь.
— Стар кобель, да не дядькой же звать! — вдруг с какой-то кривой, злобной усмешкой грубо отрезал отрок. — Сам назвал государем меня. Ну и сиди, холоп, коли я приказываю!..
— Ты?.. Мне… прика… — задыхаясь и не находя воздуху в груди, вдруг громко начал Шуйский. — Ах, ты!.. Да я!..
Но, оглянувшись, он умолк.
В пылу гнева позабыл совсем боярин, что один почти в стае врагов стоит, безоружный, в самых далеких покоях дворца, где даже к окну нельзя подбежать, на помощь кликнуть…
А враги того и ждали. Оттеснив пришедших с Шуйским князей Кубенского да Палецкого, стоят стеной вокруг, как псы, готовые растерзать добычу. Ясное дело: в западню попал! Понизил сразу тон боярин:
— Помилуй, государь: хвор я! Хвори ради отпусти, не посетуй!..
И земно поклонился царю-мальчику, которого так обидел сейчас.
Старуха-бабка, та уж из покоя давно поспешила, ушла. А Иван смотрит и зубы скалит в какой-то не то гримасе, не то усмешке.