— Так, с Богом, везите меня! — приказал Василий, когда ему доложили о том.
Скользит с горы тяжелая каптанка, влекомая гусем восьмеркой крупных, сытых коней, по два в ряд. Передовые вершники туго держат вожжи. Рынды царские, молодые парни, боярские дети и княжата голоусые, по десять человек с каждой стороны у каптанки идут, поддерживают в опасных местах, на поворотах и косогорах. Двое на передке каптанки уселись на всякий случай. Заартачится первая пара коней — удержать бы их было кому, окроме вершников…
Все шибче и шибче по раскату скользят полозья, как ни сдерживают возницы могучих лошадей. Те уж совсем на задние ноги осели, хвостами снег метут… фыркают, головами мотают. Дивятся, что им ходу не дают… Вот — последний перевал. Там и на мост надо въезжать… Дорога здесь поровнее… Шибче пошли кони, завизжали, заскрипели полозья по цельному, плотному снегу…
Сразу первых четыре могучих коня-санника на мост вбежали, копытами грянули раз, другой… И только эти две пары оказались на мосту, подальше от берега, зашаталось все под ними… Одна свая наклонилась, другая за ней…
Наспех строенный мост так и стал валиться на лед, увлекая царских лошадей за собой… А за лошадьми — и сани царские мчатся туда же, в хаос обломков, на лед, который трещит и ломится под ударами копыт тонущих коней, опутанных гужами и постромками… Вот уж не больше полуаршина отделяет тяжелый возок от воды…
В это самое мгновенье двое рынд, с обеих сторон, вынув свои ножи, сумели обрезать гужи у задней пары коней, а остальная молодежь, напрягая последние силы, прямо на руках успела поднять и остановить тяжелый возок, нависнувший слегка над водою… Василий видел всю опасность, но не растерялся.
Он уж давно готов к смерти. А все-таки вздох облегчения вырвался у него, когда дверца раскрылась и Курлятев, выглянув наружу, сказал:
— Все слава Богу, государь… Только кони утонули… Не все… Четверо вон убежали… А четверо — под воду пошли.
— Вижу, вижу… Спаси вас Бог, детушки, паренечки, за помощь да службу верную… Тебе, Курбский, тебе, Шереметев. Всем вам… Не забуду… А теперь где бы нам перебыть, пока рассудим: что теперь начать?..
— Гляди, государь: монастырек невелик виден… Туда не снести ль тебя?..
— Ин, ладно… А кто мост-то строил такой надежный для государя своего?
— Да уж не гневайся… Наспех… Приказчики городовые: Митька Волынский да татарин с ним, Ассей Хозников… Взыщется с них, государь, строго взыщется…
— Нет, нет, не надо… Оно всегды так: скоро, да не споро!.. Мороз, где тут мосты мостить… Чай, руки зябли на воде… Столбы вбивать… доски стлать оледенелые… Пожури от меня обоих… А наказывать — не смей. Бог спас, милосердный. Будем же и мы милосерды…
— Слушаю, государь! — отвечает Шигоня, внимая непривычно кротким речам господина…
Царя осторожно, на постели на его, к монастырю недалекому, скромному, так на руках рынды и понесли…
С самого утра плохо больному Василию. И тряска, и волнение тяжелое унесли остатки сил этого могучего всю свою жизнь человека.
— Как можешь, княже? — осторожно подойдя к ложу, на котором лежит, полузакрыв глаза, великий князь Василий Иванович, спрашивает ближний его боярин, давний друг и тезка, князь Образцов-Сицкий.
Зимний, короткий, но ясный и морозный день совсем уж догорел.
В маленькое, слюдой затянутое оконце кельи подгородного Данилова монастыря, где сейчас лежит Василий, глядит пурпурной полосою потухающий закат.
Неугасимые лампады теплятся у икон… Светец на столе не зажжен еще. В покое, низеньком, тесном и бедно убранном, царит полумрак. Пахнет особенно, по-монастырски: сушеными травами, росным ладаном, лампадным маслом… Но все перебивает тяжелый запах, который несется от лавки, застланной тюшаком (тюфяком).
Сверх тюшака перинка положена, покрыта белым, чистым холстом. На мягких подушках лежит больной Василий Иванович, царь московский, первый принявший этот титул.
Поверх одеяла теплого шубой на лисьих черевах накрыт. А все знобит больного. Мысли то просветлеют, то замутятся, словно забытье находит на него.
Он лежит в одежде. Только исподнее на левой ноге разрезано. Обнаженная больная нога обвита повязками.
Запах тления от язвы, зловещий этот запах, растет все и растет. Теперь, сдается, он проникает даже сквозь деревянные, ветхие стены скитских построек и отравляет кругом чистый, морозный воздух лесной.
Сам больной задыхается от этого тяжкого духа.
Лицо у него осунулось, помертвело, приняло совершенно землистый вид, губы посинели… Десны вздулись, и зубы словно готовы все выпасть из своих гнезд.
— Страшен я? Скажи, Ваня? — обратился он еще днем, задыхаясь от усилий, к Мстиславскому.
— Нет, княже. Известно: болен человек. А болезнь не красит. Домой бы тебе скорей. Дома и зелья добрые найдутся, и все… Дома, княже, знаешь: стены помогают…
— Да… Домой, домой… Только ночью… Как я сказал… Чтобы Ваня, сын, не видал… Испугается отца… Мне больно станет.
— Вестимо, государь! — ответил Мстиславский и вышел распорядиться, чтобы к ночи носильщики были… И гонцов послал к митрополиту, к Елене.
Люев и Феофил заявили шепотом боярину, что очень плохо царю… Гляди, до утра не доживет…
— Так надо звать всех навстречу князю… Сыну хотя даст свое благословение… Разве же можно?
И шлет во все стороны гонцами вершников и детей боярских князь Мстиславский.
А Сицкий, заметив, что Василий смежил глаза и затих совсем, так и насторожился. Неужто умирает? Нет, вот снова из-под тяжелых, медленно поднявшихся век проглянул тоскливый, свинцовый взгляд недужного царя.
И князь Сицкий тихонько окликнул царя:
— Как можется, царь-государь? Не лучше ли тебе?..
— Лучше? — вдруг раскрыв широко полузакрытые до этого глаза, переспросил Василий. — Верно, друже, скоро полегчает мне… Совсем!
— Что ты, государь? С чего взял?.. Тебе ли, при мощи твоей и годах непреклонных, язвы ножной не снести! — стараясь ободрить и успокоить больного, убедительно заговорил воевода.
— Нет… молчи… Слушай, что скажу… Трудно ведь и… говорить-то мне, не то что спорить. Прошли споры мои с вами… с боярами. Всю ведь жизнь… как отец мой еще наказывал, не давал я воли вам. А теперь — буде… Ныне отпущаеши…
— Да что ты, княже! И не думай про…
— Говорю: молчи… слушай лучше… Сейчас видение мне было…
— Господи, прости и помилуй!.. — неожиданно вздрогнув, произнес Сицкий и осенил себя широким крестом, чуя, что мороз пробежал у него змеей по спине. — Видение, княже?..
— Да… Удостоил Господь… Вы тут стоите да шепчетесь с лекарями… А я все слышу… Все ваши речи… И вижу, хоть глаза совсем прикрыты у меня, — а вижу, как в дверь кельи, вот как она заперта сейчас, ее не раскрываючи, прошли два инока лучезарных. Только… в скуфейках домашних… И подошли к ложу. И узнал я их, святителей присноблаженных: Алексия да Петра… И говорит один к другому: «Час, что ли?..» А другой отвечает: «Скоро! Прослушает десятую заутреню — и час тогда пробьет рабу Божьему князю Василию Иоанновичу. И многогрешному… и препрославленному… И вся сия — на детях его… Сказано бо есть: до седьмого колена…» Глядь, и растаяли в воздухе. И нет ничего. А ты тут пристаешь все: как мне можется? Да легче ли? Слышал: одиннадцатой заутрени не услыхать уж мне… Готовиться надо… Шли еще гонца, следом за Мстиславским… Пусть уж и сын встречает… Не хотелось мне пугать младенца… Да пусть уж! Теперь все разно… как мертвый я…
— Княже, родимый… Государь милостивый… Греза то была сонная… Что к сердцу брать? А потом и так скажем: я тоже… Василий Иванович, хошь и негоже мне с государевым именем равняться. Может, мне и сулили святители; и скоро кончина моя, а не твоя. Я же хошь и немного, а постарше тебя…
— Да и поглупее, вот вижу я! — вспылил, несмотря на страдания, Василий. — В самом деле, не вздумал ли равняться со мной? Как же: боярин ближний! Да нешто святители придут блаженные с твоей смерти пророчить? Довольно с тебя будет и иной приметы какой, полегче. Да не толкуй зря. Когда можем мы к городу доспеть?