— Неужели, Цезя?!
— Да, да… Верь мне. Чудо какое-то содеялось с нашей старой Варшавой, с этим «полупубличным» городом, как звал ее блаженной памяти круль Август-Станислав…
— Да!.. А Вену он называл просто «публичным домом»… Виноват, продолжай…
— Ты же, Фредя, тоже знаешь этот «второй Париж» наш… У всех, начиная от первого магната или знатной матроны и кончая последним приказчиком и его швейкой, у всех одно на уме: пожить веселее, завести интрижку, попеть, поплясать… А там хоть трава не расти! Только у хитрых израелитов, которые постарше, к этому прибавлена еще одна злая жажда: сорвать, где можно, с кого можно, побольше денег, нажиться поскорее!
— Ох, знаю, не говори, не тревожь сердца. Не успел я въехать в свой номер, а ко мне уже пархатый Лейзер, наш общий «друг и благодетель», — за долгом пожаловал… Ну, ну, говори. Что же дальше?
— А то, что за последнее время трудно узнать веселую Варшаву… Вся тоска, все сострадание к поруганной отчизне, которое много лет жжет, как огнем, души нам и нашим товарищам, — как будто все это разлилось по воздуху, затрепетало в каждой польской груди у обитателей беззаботной, шумной Варшавы. Ты, конечно, слышал, как в марте прошлого года хоронили пана воеводу Белиньского?! Вздорный, собственно, пустой, безвольный был старик. Особенно за последние годы. Но он — принимал хартию вольностей Великого княжества Варшавского из рук Великого Бонапарта… Он был истый поляк, последний свидетель счастливых дней нашей родины, истрепанной после пяти разделов, истерзанной своими предателями и чужими насильниками… И надо было видеть, как целый город сошелся проводить своего старика… И как злился бельведерский «хозяин», да ничего не мог поделать!.. Не запрятать же всю Варшаву в Брюллевские подвалы или в Кармелитскую тюрьму!
— Ох, правда!.. Я слыхал и пальцы грыз, что не мог тоже прискакать… пошуметь, отвести душу!
— Да, душу все отвели… после долгих лет уныния, рабской трусости и бездействия поистине позорного… И с этой минуты словно настал крутой перелом… Много горечи и обиды накопилось в груди за эти пятнадцать лет унижений и гнета… Казалось, людей охватила жажда свободы, тоска по нарушенной справедливости, отвращение к ярму, которое душит нас так давно. Прежние тайные кружки пополняются каждый день, народились новые. Теперь не только военные или студенты, чиновники, обыватели и те зашевелились…
— Как и у нас!.. Совсем как у нас, на Литве…
— А тут, словно удар грома, пронеслась весть о славных Июльских днях в Париже… Варшава затрепетала…
— Вся Польша, вся Литва, братик!.. Я знаю, я видел…
— А тут недели через три — восстание в Брюсселе… За старым троном Бурбонов, который распался в щепки там, на берегах Сены, — здесь, в Бельгии, потерпела крах власть насильницы Голландии.
— Какие это были дни, Цезя!.. И у нас тоже все кипело, ликовало… И только ждало, когда же наш черед?..
— Вот-вот!.. И здесь мы стали толковать об этом… Самые осторожные, нерешительные стали выпускать свои щупальцы из твердой скорлупы… Конечно, наши магнаты, генеральство и особенно — паны полковники думать не решались о перевороте… Сейчас каждому из них полк дает царскую наживу, помимо жалованья. А там что еще будет?.. Если и получит генеральство, так это не греет так, как поставка фуражей для полка… Но и трусливые кроты, и жадные воры все-таки почуяли, что они поляки, что они — люди, а не скот, не быдло, как наши темные хлопы по деревням…
— Не говори, Цезя… И хлопы в селах заворошились, почуяли что-то…
— Еще бы… Дух воли… победу права над силой, хотя бы и далеко свершилось это чудо от берегов родной Вислы… Да что говорить, осторожные политиканы, робкие хорьки, «Клуб патриотического товарищества» или — «оппозиция круля Николая», как зовут они себя на английский лад, — и те подняли голову, осмелели… У них зазвучали такие речи, пошли такие тосты, что до пяти тысяч членов теперь насчитывают в своих рядах…
— Ого! Оппортунисты они жалкие, что говорить… А все-таки подходящий элемент для подготовления обывательских сонных рядов…
— Проснулись все теперь, Фредя… Ты говоришь: хлопы по деревням забродили… А здесь и сапожники, и портные, мелкие торгаши — все в политику ударились… Вот что и пугает меня… Мы веселимся только, как французы… Умеем затеять «рокош», смуту на Сейм, завести свои круги… А делать революции не умеем… Слишком аристократы мы для этого… Но слушай дальше… Наступил тут один день… Никогда не забуду его. Еще недавно… шесть недель тому назад… Воскресенье, четвертого октября.
— Заупокойная месса? «Dies irae, dies ille!..» [2]
— Да, да… Ты уж слыхал, конечно?.. Но это надо было видеть… Самому быть в стенах костела, где до тысячи студентов, несколько тысяч народу: знать, офицерство, женщины, ксендзы, как один, пали на колени, громко молясь об упокоении души тридцати тысяч жертв, павших при избиении в Праге тридцать шесть лет тому назад!.. А что потом делалось на улицах?! Без особого шума, сдержанно, грозно шла толпа, без вызова, но тем более страшная… Скорбь — опаснее возмущения… И если народ понял это, он созрел!.. Этот день немного успокоил мою тревогу, рассеял мои опасения…
— Могу себе представить, что тут делалось!.. А что же те?.. Как допустили?.. Что сам «старушек»?
— Его не было, на счастье… Он вернулся спустя две недели. Ездил в Дрезден лечить психопатку жену…
— Княгиню Ловицкую, эту «неудачную Эсфирь», как ее называют у нас… Думала спасать Польшу, а теперь и слова не смеет пикнуть перед мужем… Правда, хорошо, что его не было. Тут бы явились войска… Полилась бы кровь…
— Нет, не думаю, Фредя… Он же не совсем безумный, не зверь… Путают, сбивают его, конечно… Груб он, как ему и подобает быть… Но все-таки главный его грех — его неразумие. Он, конечно, впутался бы… И без него день сошел лучше, без скандала, что и говорить… После этого дня узнать нельзя Варшавы. Словно в горячке все… Твердят, что «ждать больше нельзя. России теперь не до нас… Ее войска идут на Запад, усмирять чужие раздоры… А тут-то и можно нам подумать о себе». Чуть не открыто собираются люди, толкуют… Назначают время восстания…
— Послушай, да что же, наконец, там ослепли, оглохли?.. Ничего никому сделать не могут у вас, что ли?..
— О, они не слепы, ушей у них много. Но когда Бог захочет помочь угнетенным, он застилает взоры, лишает слуха их господ… На каждом шагу все наши недруги делают промахи и ошибки без конца… Строги там, где не надо, где нет виноватых, где только новые ряды недовольных вырастают после незаслуженной обиды, после преследования!.. А настоящие вожаки, участники заговоров — они невредимы. Судьба хранит их… Да что говорить… Шпионы, жандармы — и те служат теперь на пользу общему делу…
— Подкуплены нашей партией?..
— Есть и такие. Только немного. Где же закупить всю эту свору шпиков и доносчиков? Их на службе постоянных считается больше четырех тысяч негодяев, а сколько еще добровольных предателей?.. Вон у одного Макрота, толкуют, больше ста ищеек под рукой… Нет, всех не купишь, Иуды всех продать тоже не могут, хоть бы и хотели… Однако совесть есть и у шпиков… Многие работают на два фронта и своим больше дают знать бесплатно, чем чужим за деньги. Но кроме того, Бог помогает нам везде. Например, знаешь генерала Рожнецкого?..
— Жандарма, прохвоста и прихвостня бельведерского?.. Кто его не знает? Пусть придет день возмездия, первая веревка, самая высокая виселица, уже назначена для него и для Любовицкого… Их пара — пятак!
— Так удивляйся. Этот самый «голубой» архангел Константина оказал огромную услугу для святого дела… Удивляешься? Глаза раскрыл широко? Да, да… Помог нам, как никто…
— Послушай, не морочь меня, Цезя…
— И не думаю. Потерпи, сейчас все поймешь… Сыскная часть у генерала поставлена хорошо, говорить нечего… И если бы не агенты, преданные нам, которые его морочат, а каждый его шаг выдают патриотам, плохо бы пришлось всем кружкам и планам… Особенно теперь, в эти последние дни… Да нечистый попутал гадину… Проворовался он там у себя в штабе, в своей казне… Дело вскрылось… Если бы не «заслуги» негодяя по предательству, выгнали бы немедля голубчика… Да «старушек» решил сквозь пальцы смотреть на растрату… А Рожнецкий дрожит за свою шкуру все-таки… Как-нибудь отличиться задумал… И устроил заговор.
2
«День гнева, этот день» (лат.) — начальные слова католического песнопения, исполняемого во время обряда отпевания.