— Гляди, не прознобися. Хоть и солнышко, а свеженько нынче. Видела сестренку малую? Вот тебе забота. Попестуешь ее. Крестить будешь. Наталией наречем. Кума тебе подберем изрядного… Милуша ты моя…

Пригладив ей пряди волос, выбившиеся от напора воздуха во время катанья, Алексей кивнул всем головой и прошел в хоромы.

Пять-шесть ступеней из сада вели на крыльцо с навесом, вроде высокой террасы, куда выходили окна летней Столовой палаты царицына терема; затем шла другая большая комната, вроде общей детской, где учились дети или играли, если ненастье не позволяло быть в саду.

Дворовые девушки под наблюдением Анны Леонтьевны, матери Натальи, накрывали несколько столов в первом покое. Тут же хлопотала и царевна Ирина Михайловна.

Поздоровавшись с обеими, царь спросил о Марье.

— Наша монашка все в святцы глядит, — отозвалась Ирина. — Тамо, вон… Покликать можно…

— Нет, я к ей пройду, — сказал Алексей и ступил за порог соседней комнаты.

Именинница Марья услыхала голос отца и поспешила ему навстречу, от окна, за которым сидела и читала «Четьи-Минеи», большую книгу в тяжелом, серебром окованном переплете. Почтительно поцеловала она руку отцу.

— Здорово, с ангелом, дочка. Аль в зиму времени мало будет в святцы глядеть? Не старуха какая. Красные денечки стоят. Бабье лет, слышь. И вам, девкам, погулянка… А ты у меня… Энто што? — принимая от дочери тонкий белый платочек, в который было завернуто что-то круглое, спросил Алексей и стал разворачивать.

— За твое здоровье, батюшка, ноне просфорку вымала, послал Бог милости, как у заутрени была. Прими, сделай милость. Вкуси во здравие. Молилась я, грешная, за твою царскую милость. Удачи и долгоденствия послал бы тебе Господь.

И дочь снова по-монашески, смиренно поклонилась отцу.

Бледное лицо царевны говорило и о внутренней работе, какую эта девушка двадцати лет несомненно переживает, и о постничестве, о добровольных попытках подвижничества. Давно уже стала проситься царевна в монастырь. Но ее отговаривали от пострижения, хотя и не мешали в теремах вести почти затворническую жизнь. И даже сегодня, в день своего ангела, Мария была одета как всегда, в, простое, темное платье с такой же телогреей.

— «Грешная»… Э-х ты… светланушка ты моя… Коли ты «грешная», каки же и праведны есть?.. Как нам зватися?.. Ну, ну, потрудись за ны… Отмоли все грехи наши, вольные и невольные, «грешница» ты моя мудреная.

Алексей привлек девушку, особенно осторожно и ласково коснулся ее лба поцелуем и хотел было пройти дальше, но, вспомнив что-то, вернулся к порогу столовой.

— Аринушка, чево Петеньки не видать? Али, бабушка, ты не знаешь ли, что внучок? Здоров ли, Бог дал, дитятко мое малое? — обратился Алексей к сестре и к старухе Нарышкиной.

— Спи-ит внученько-то, покоится ево царское величество, — протяжным областным говором отвечала Нарышкина. — Не изволь тревожитися. Ровно яблочко наливное младенчик Божий, храни его ангели-херувимы, серафимы-заступники… Тьфу, тьфу, тьфу…

И она подула и плюнула на три стороны, чтобы оберечь от сглазу ребенка. По ее разумению, даже и близкие люди должны поменьше поминать младенца или толковать о его здоровье, чтобы «не сглазить».

— Ну, ин ладно… Дал бы Бог и все так… Тьфу, тьфу, тьфу, — тоже отплюнулся и Алексей. — Пройду покуль в свою боковушку. За столы — не скоро, видать?

— Скоро, братец-государь… Часочек один, а то и мене… По тех пор, государь-братец, не поизволишь ли выслушать, што сказать тебе имею? Уж сделай милость, не откажи слуге твоей, сестре родимой. Челом бью, Алешенька!

Легкая тень промелькнула на лице Алексея. Он подавил досаду, но рука невольно потянулась кверху и почесала затылок, покрытый короткими, густыми и тёмными еще волосами с легким налетом седины.

«Сызнова за ково-либо из опальных печаловаться почнет, — подумал он. — Надо послухать. Инако не отвяжешься».

И спросил вслух:

— Тут, што ли, скажешь? Али ко мне пройдем?

— К тебе лучче, думается, царь-братец… Как повелишь ни то, государь.

— Ну, идем…

Придя в свой покой, Алексей сбросил шубу, отдал шапку и посох в руки дежурному «жильцу», заменяющему здесь и придверника и камер-пажа.

Когда тот вышел, Алексей подошел к теплой печке, прислонился к ней спиной и обратился к Ирине, стоящей у стола между окнами:

— Ну, садись, Аринушка, гостья будешь… Толкуй, што тамо у тея. А я погреюсь… Хоша и тепло, да плохо нас с тобою кровь, видно, греет наша старая… Што же молчишь? Сказывай: за ково жалобить нас пришла?

— Не жалобить, а милости просить, государь-братец… Великой царской милости. Так сдается, Алешинька, и ради нынешняво дня святова да радостнаво и по душей своей по милостивой, — ангел ты мой, не откажешь сестре в ее великом прошении.

— Коли больно велико, так и льстивсто, и поклоны мало помогут, сестрица… Все по мере творится. И цари не вольны на иное. Коли што несообразное, коли уж из ряду вон… А што можно, сделаю. Сестра ты мне старшая… Как ни вспомню, кроме добра — зла я от тебя не видал… Проси уж… Только, слышь, што бы сообразное…

— Несть образца на милость, — слышь, так бают люди старые. И мы с тобой, сам молвил, государь-братец, — не молоды же. Надоть и о душе помыслить. Ино и то сотворить, чево бы на небесах зачли, хоша бы на земли и в ущерб было оно твоему царскому величеству. Да, слышь, и ущербу не буде. Святое дело сотворишь. Неправды поизбудешься, слышь, в котору ввели тебя некие людишки бесстудные, поскоки новые… Им — ништо… Злобу свою тешут, гордыню питают несытую. А на твоей душе грех, как царь ты земле, за всех ответчик.

Такое вступление, весь напряженный тон, каким заговорила Ирина, очевидно, подстрекаемая сильным чувством, не помогли ей, а только испортили дело.

Податливый часто, довольно слабохарактерный, Алексей все же не любил, если на него старались воздействовать так стремительно, грубо и властно.

Он за долгие годы власти был избалован теми, хотя бы и внешними проявлениями раболепства, какими был окружен в качестве Московского государя, повелителя земли, вождя всех боевых сил страны.

Сам патриарх — и тот, зная характер царя, умел осторожно добиваться, чего ему хотелось. Ближние бояре, хотя и явно накладывали руку на волю царя, и он это чувствовал, ясно сознавал, — но все делали с соблюдением известных форм, с византийским этикетом; с раболепными поклонами…

Добрая, искренно любящая брата Ирина тоже понимала, что путь обходов вернее поведет к цели. Но в данную минуту она узнала о вещах, слишком для нее огорчительных. Сдержанная обида, накопившаяся в груди давно, чуть ли не с минуты появления в теремах новой царицы, сейчас эта обида особенно сильно заклокотала и рвалась наружу, словно против воли самой царевны.

Старая дева, добрая по натуре, робкая, забитая воспитанием и полузатворнической жизнью, она все-таки хранила в себе долю властолюбия и сознания собственного достоинства. Окружающая среда, темная и раболепная, но беспощадно злая, жадная и беззастенчивая в достижении своих целей, не успела вконец вытравить некоторого идеализма, даже фанатичной веры и ревности по вопросам царской чести, семейной любви, справедливости и долга государей перед их народом.

Вопрос был важный. Ирина не смогла начать лукавым обходом. И ей казалось, что брат должен понять ее. Хотя тут же, едва прозвучало ее решительное обращение к царю, она ясно заметила, как тот выпрямился, насторожился и стал весь какой-то неподвижный, словно выточенный из дерева. Не осталось и тени ласкового, родственного доброжелательства, с каким он минуту назад заговорил со старшей сестрой.

— Не пойму я никак, о чем речь ведешь, государыня-сестрица? Может, и сама поотложишь на посля. Поемши и толковать легше, — сухо заметил он, очевидно, предчувствуя неприятный разговор и делая последнюю попытку избежать лишних неприятностей и для себя, и для сестры.

— Растолкую, государь-братец. Затем и потрудила твою милость, уж не посетуй. Не велик сказ… И словто немного. Про боярыню, про Морозову, Федосью Прокопьевну, да про сестру ее, про княгиню Овдотью Урусовых. Да, ошшо, почитай, не про чужова… Про дядю про роднова, про боярина Семена Лукича Стрешневых… Колико лет в опале томится, в Вологде… А мы тут, свет мой, радошно проживаем. Не грех ли? Оговорили, слышь, дядю. А ты и веру дал… Была ль нужда ему изводить тебя, государь, то бы подумал… Не взыщи, што так докучаю… Под серце больно подступило. А и то мыслю: потиху сказать, не дойдет до серца твоево государскова за всей заботой, за всеми трудами царскими. Уж, прямиком и скажу…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: