Совсем истощенная глубоким волнением, такой большой, несвойственной ей речью, бледная, как мертвец, с осунувшимся лицом, с темными кругами у глаз, едва поднялась после земного поклона Ирина и тут же тяжело опустилась на ближнюю скамью.
Пока быстро лилась неровная, вдохновенная речь Ирины, целый ряд ощущений проносился в душе царя, отражаясь на его подвижном лице.
Были минуты, когда он, казалось, совершенно подпадал влиянию говорившей. И остановись она тогда хотя бы случайно, он дал бы согласие на многое, если не на все, о чем молила сестра.
Но каждый намек на слабохарактерность Алексея и особенно на «новых», жадных, продажных людей, хитростью пробравшихся во дворец, — эти намеки слишком больно задевали царя. В нем поднималось все возмущение, все тупое, неоглядчивое упрямство, на которое способны не особенно умные и несильные духом люди.
Кончила Ирина, умолкла, тяжело дыша, отирая холодную, липкую испарину, выступившую на висках, и Алексей заговорил холодным, злым, глумливым тоном:
— Выдохлася… Больше некуда? А я чаял, до ночи не окончишь… Добро, сестрица, добро. Коли так нам досаждаешь, дятьчишь об Федосье, — ин ладно. Тотчас готово у меня ей место получше монастыря, где к ей боярыни короткоумные сьезжаются… Бояре крамольные заглядывают, на меня гнев Божий зовут.
Все я знаю… Не от черни, — от вас, с верху на меня гроза зачинается. Да — не боюся! Люд православный, вся земля не сменяет меня, царя, всенародно избранного, Богом поставленного, на вашу орду нелепую… Знаю я, не то от Милославских, от ворогов моих, хоть и зла от меня не видели, — от сестриц родных из теремов царских — чернавки-девки, попы-смутьяны, юроды да ханжи, негоди, што ни людям, ни Богу… Все они в монастырь, к Морозовой шастали…
От Морозовой — по торговым местам да по полкам стрелецким вести-повести разносят безгодные… Все я знаю… И уж так запрячу упорщицу, што и пути к ней не найдут… Добро уж…
Подняв глаза на брата, голос которого показался совсем чужим ей, Ирина увидала, что лицо его совершенно побагровело, жилы на лбу и на висках вздулись. В невольном испуге она зашептала:
— Господи, господи…
— Што бормочешь… Али нелюбо, коли в ваши петли чей глаз заглянет, ваши лукавства раскроет?.. У-у, людишки… Знаю, охота бы вам по-старому зажить, царя в руках зажать, творить, што вздумаете, о земле не думаючи. Вы о ней только и звякаете, коли других укорить норовите. А от ково тьма, от ково неурядица в царстве? Хто болей себе ворует, ничем в казну несет царскую? Вы все, люди благочестные, истовые, староверные, благоверные… Вот, подумал я земскую тяготу облегчить, житье все русское на новый лад наладить, поисправить… Вам не любо. Все, кто со мной — вам вороги. Клянете их, нож готовите из-под полы, коли прямо ударить не сила… Добро, что не малолеток я. Своим умом живу, вас не спрошу никово. Так и знай! О чем докучать, дятьчить станешь, — все наизворот сделаю. Знай… Што вам любо, то и мне, и роду всему нашему, и земле на пагубу… Так и знай!.. Слышь?.. И не буде по-вашему!.. Нет!.. Нет!..
Голос Алексея перешел почти в крик.
Стольник, пришедший было с докладом, что за стол пора, — не посмел войти и стоял за дверью. На звуки громких голосов появилось и еще несколько человек в покое, смежном с комнатой Алексея.
Анна Хитрово, по своему положению приглашенная к столу, будто бы ненароком, от усталости — опустилась на скамью недалеко от двери и старалась не проронить ни слова. Царевна Мария тоже пришла из классной и стала на пороге, между дверьми, не зная: уйти ли ей скорей или остаться на всякий случай? И тетку ей было жаль, и опасения за отца сжимали сердце.
Она знала, что крепкий и здоровый на вид Алексей страдал каким-то неведомым недугом. Особенно после приступов гнева. Сердце у него почти переставало биться, он синел. Дыхание вырывалось со свистом… И долго надо было хлопотать, звать лекарей, курить какими-то остро пахнущими травами, чтобы привести в чувство больного.
Знала и Ирина, как опасны брату взрывы гнева. Она уж только о том и думала, как бы успокоить его. И не находила слов: с чего начать, как заговорить?
А царь между тем словно закусил удила, подстрекаемый своими же словами и мыслями, собственным криком, — все больше подымал голос:
— И жив я — вам не покорюся! И помру — не видать вам воли да власти над землей! В новы меха вольется вино новое… Не знать Милославским да Морозовым с Хитрыми-лукавцами владычества над Москвой, над землей всею, над царем молодым, над моим наследником!.. Федю, знаю, коли меня не станет — живо обратают… Не царь он родился… У их будет в покоре. Так не бывать тому!.. Знай, не бывать… И Бог тово не хочет… Ину долю царству подаст… Вот, поглядите, увидите… С женитьбой с моей — што взяли?.. По-своему сделал… И нихто не мог поперек стать… Дале — то же будет! Во всем — по-моему будет… Во всем… Знай!.. Знай!.. Слышишь?.. Што ж молчишь?.. Слова не скажешь… Али онемела, али оглохла, заступница?!. Грозишь мне… помазаннику Божию!.. Я без угроз главу сотру всему вашему племени злому… Новы адашевцы пошли… Не сдамся!.. Жив не буду, все на свое поверну… Вот… Што ж молчишь?.. Ну, держи ответ… коли таку отвагу на себя напустила… Чево и не бывало в роду в нашем честном, в терему в нашем царском, штобы девки-царевны царям указывали… Умолкла… А в душе клянешь… ковы готовишь… Так, што ли?..
— Прости, помилуй, братец Алешенька, — не выдержав, с плачем упала к ногам Алексея Ирина, желая во что бы то ни стало усмирить гнев, способный привести к печальной катастрофе. — Успокой сердечушко! Не серчай боле! Помилуй…
И этот искренний, полный раскаяния, смирения и страха вопль сразу привел в себя Алексея.
Хрипло, тяжело дыша, он сдержал истерические выкрики, которые еще так и рвались с дрожащих губ. Схватил со стола жбан с холодным квасом, из широкого горла сделал несколько глотков, сжал виски руками и сказал:
— Ну, буде! Встань… Ничего я… Ступай… Не в себе я малость… Иди с Господом… Бог простит…
Сам отошел к окну, распахнул его и стал глубоко вдыхать свежий осенний воздух.
Всхлипывая по-детски, растерянная, поднялась Ирина, вышла за порог, где ей навстречу поспешила Хитрово, повела под руку, охая, вздыхая, шепча молитвы и приговаривая между текстами:
— Господи Исусе, сладчайший… — Слышала все, родная царевнушка ты моя… Болезная голубица… Богородице-Дево, помилуй ны… Эк, што прибрал царь и на тея, и на всех нас… Силен лукавый и слуги ево… Никола-Угодник, спаси и покрый нас своим предстательством… Ну! Да и Бог же крепок, защита наша…
И так, бормоча молитвы и тихонько причитывая, увела царевну в ее опочивальню.
Печально прошел именинный стол царевны Марьи на этот раз…
Прошло еще два года.
Не стало боярыни Морозовой и сестры ее, княгини Евдокии, первых знатных мучениц за «старую веру». В далеком, заброшенном Боровске-городке, на дне глубокой, темной, грязной ямы томились они зимой, полуодетые, мучимые голодом, и от голоду погибли. Сперва угасла княгиня, за ней — и боярыня Морозова.
Завернутое в рогожу тело страдалицы опустили в землю и зарыли те же сторожа, которые были тюремщиками обеих страдалиц. Без обрядов и молитв хоронили этих подвижниц, которым давала сил их вечная молитва, их горячая вера… И на могиле поставлена тяжелая каменная плита, на которой высечено было: «Лета 7184 (1675) погребены на сем месте сентября в 11 днь боярина князя Петра Семеновича Урусова жена ево, княгиня Евдокея Прокофьевна, да ноября во 2 днь, — боярина Глебова жена Ивановича Морозова, бояроня Федосья Прокофьевна, а во иноцех — инока схимница Феодора. А дочери обе окольничего Прокофья Федоровича Соковнина. А сию цку положили на сестрах своих родных боярин Федор Прокофьевич да окольничей Алексей Прокофьевич Соковнины».
Не стало этих двух женщин. Старицы и иноки, которые прежде почти открыто стояли за «старую веру» в Москве, — рассеялись, скрываться стали, избегая мученической смерти от огня в срубе, как была сожжена некая старица Устинья, как потом был сожжен и первый зачинщик движения протопоп Аввакум…