- Нет, - мотаю я головой, - я родом с Украины.
- Да ну? - удивляется Мельников. - Земляки, выходит. - Лицо его почему-то становится грустным. - А жарко что-то...
- Разденься. Вон человек, - Надежда Ивановна кивает на меня, - в одной рубашке. И что ты все в этом кителе? И в будни и в праздник.
Солнце давно закатилось, воздух по-вечернему начинает синеть, но по-прежнему жарко. Скорее не жарко, а душно, и даже зелень, словно израсходовав за день всю свою прохладу, дышит сейчас сухим теплом.
- Совет добрый, - соглашается Максим Петрович. - А китель, что ж, вроде формы он. Как заведено...
Максим Петрович снимает китель, и я невольно любуюсь его сложением. Голубая майка, влажно потемневшая под мышками, врезается в крепкое загорелое тело и, кажется, вот-вот треснет. Он ложится на землю, раскинув мускулистые руки, довольно крякает.
- Хорошо!
- Смотри не простудись, - предупреждает Надежда Ивановна.
- Сказала! - усмехается Максим Петрович, ласково похлопывая ее по руке. - Я мальчишкой, бывало, спал на земле. С того, видно, таким дубом и вырос...
- А у нас на Чукотке летом как? - бормочет Андрюша, удобно устроивший голову на коленях жены. - Сверху жара, хоть нагишом ходи. А ноги и через унты прохватывает. Мерзлота!..
- Дядя Максим, спойте, - неожиданно просит Оля.
- С чего это? - усмехается Максим Петрович.
- Ну, спойте, - настаивает Оля.
В горле гореть у меня давно перестало, душой овладевает удивительное спокойствие, и мне становится радостно оттого, что я познакомился с такими простыми, хорошими людьми. Мысль эта кажется настолько важной, что я тороплюсь поделиться ею. И вдруг замолкаю на полуслове.
Мiсяць на нeбi,
Зipоньки сяють...
Это, заглядевшись в синеву, запел Максим Петрович.
Ах, братцы, какой же у него голосище! А он еще придерживает его, поет вполсилы, то ли вспоминая, то ли рассказывая и чуточку жалуясь. Песня проникает в самое сердце, в груди у меня сладко и тревожно холодеет.
Тихонько, как ручеек рядом с полноводной рекой, льется негромкий Один голос, старательно фальшивя, подпевает ломаным баском Андрюша; невольно, вовсе уж не умея, пытаюсь подтягивать и я. Не поет только Надежда Ивановна. Она сидит, плотно сжав губы, с каким-то отрешенным выражением лица.
Захваченные песней, мы, наверно, мешаем песне же, но сейчас это не имеет никакого значения...
- Добрая песня, - вздыхает Максим Петрович, вытирая ладонью повлажневшие глаза.
- Дядя Максим! - взволнованно говорит Оля. - Вам певцом надо было стать!
- Ну уж, скажешь, - ласково-смущенно посмеивается Максим Петрович. Песни я свои давно отпел уже...
- Рано в старики записываешься, - говорит Надежда Ивановна, и ее грудной голос звучит сейчас глуховато. - Собираться давайте. Сашку пора укладывать.
- Бабушка уложит, - неуверенно протестует Оля.
- Бабка бабкой, а я мать, - с вызовом возражает Надежда Ивановна.
- Ну что ж, можно и по домам, - соглашается Максим Петрович и встает.
Женщины собирают в сумки посуду, сворачивают скатерть, и мы идем по темному молчаливому саду какой-то новой тропкой, напрямик.
- Надюш, - негромко окликает Максим Петрович, - знаешь что? Вы ступайте, а я с товарищем побуду.
- Чего ты выдумал? - спрашивает Надежда Ивановна. - Товарищу отдыхать пора. Завтра наговоритесь.
- Завтра с утра в район. В том-то и дело.
- Ну, смотри.
Мы прощаемся; белая кофточка Надежды Ивановны мелькает между деревьями. Максим Петрович некоторое время смотрит ей вслед, потом предлагает; Пошли, земляк, искупаемся.
3
Вблизи воды кажется светлее.
Темно-синий Иртыш бесшумно катит свои воды и только у самого берега, наплескивая на песок, чуть различимо шуршит мелкой катаной галькой. На противоположной стороне вдали струятся огоньки.
- Посидим, в воду сразу нехорошо, - говорит Максим Петрович.
Мы садимся на сухой теплый песок и, точно по сговору, закуриваем каждый от своей спички. Царит глубокое, какое-то всеобъемлющее безмолвие; только изредка сонно плеснет рыбина, и четкий, над всей рекой проносящийся звук подчеркивает тишину летнего вечера.
- Тихо, - думая о чем-то своем, роняет Максим Петрович. - Теперь уже тихости такой люди, как прежде, не верят. Иной раз вспомнишь, что перед войной вот так же тихо было, да голову ненароком и задерешь. Не воет ли опять там что?.. Я вон в книжке одной читал про старину. Люди пашут, а на меже ружья лежат...
- Ну и что?
- А то, что и нам так жить приходится. Живи, работай, а все настороже держись.
- Вы на фронте были?
- Я-то? Нет, не был... - От долгой затяжки папироса Максима Петровича разгорается, крохотный малиновый огонек выхватывает из темноты его сосредоточенное лицо. - Разве война тех только достала, кто на фронто был? Когда подумаешь - иному убитому легче пришлось..t - Вряд ли, Максим Петрович.
- Верно говорю. Беда не одно только тело уродует.
Когда она навылет через душу пройдет - хуже бывает...
Я понимаю, что говорим мы сейчас по-разному: я - безотносительно к чему-либо конкретному, Мельников - имея в виду, возможно, и что-то очень личное.
- Почему вы меня земляком назвали?
- Земляком-то? - оживляется Максим Петрович. - Потому, что земляки мы с тобой, получается. Я ведь тоже с Украины. Ты откуда родом?
- С-пид Сум.
- Вот видишь, а я из-под Чернигова. Рядом, выходит, - прикидывает Максим Петрович и с какой-то нетерпинкой спрашивает: - Давно там был?
- Давно, Максим Петрович. Родился там только, мальчишкой увезли. Родной-то Пензу считаю. А Украины и не помню совсем...
- А я помню! - говорит Максим Петрович, вгоняя окурок в песок. - Да ведь как помню! Закрою глаза, и словно вот она передо мной, рядышком! И хаты наши белые вижу, и аиста на крыше, и черешня как цветет - ноздрями чую! Веришь: иной раз услышу нашу песню по радио - аж глаза мокрые становятся. Дубом вот уродился, а поди ж ты! Вон как в зажигалке: из кремня искру вышибает, так и песня у меня из глаз - слезу!..
- Взяли бы да переехали.
- Не просто... И тут душой прирос. Семья, сын вон, Сашок, - сибиряк...
По крутой обрывистой тропке кто-то спускается, слышно, как сухая земля скатывается вниз.
- Карл Леонхардович, похоже, - вглядываясь в темноту, другим, спокойным голосом говорит Максим Петрович. И снова, не замечая, переходит с доверительного "ты" на равнодушное "вы": - Вас, наверно, ищет...
Сильно близорукому, мне кажется, что высокая фигура выдвигается из темноты как-то сразу, неожиданно; на фоне темного неба она выглядит еще массивнее.
- Вот вы где, - не удивляясь, говорит Карл Леонхардович. - Добрый вечер.
- Садись, Карл Леонхардович, - приглашает Максим Петрович.
- Да нет, поздно уже. Я вот товарища ищу. Проголодались, наверно?
- Спасибо, Карл Леонхардович. Я так поужинал, что два дня не захочу. Купаться еще будем.
- Ну, смотрите. А я сходил, мяса выписал, приготовил. Захотите - на столе будет стоять. Кофе - в кастрюле.
- Спасибо.
- Огурцы завтра, Карл Леонхардович, собрать надо, - напоминает Максим Петрович. - Да отправить. А то похвастались, а четыре дня не сдаем. Порядочно их там.
- Машина в пять утра придет, знаю, - кивает Карл Леонхардович.
Несколько минут председатель и бригадир говорят о своих колхозных делах, потом Карл Леонхардович прощается.
- Ну, спокойной ночи, пойду. Дверь открыта будет, мы тут не запираемся.
Плотная фигура Карла Леонхардовича растворяется в темноте, некоторое время слышится его учащенное - в гору - дыхание, потом снова все стихает.
- Скупые мы какие-то на хорошее слово, - задумчиво говорит Максим Петрович. - Вроде о человеке хорошо сказать можно только тогда, когда он покойник. В саду я тебе давеча про Карла нашего сказал - золотой, мол, человек. А тебе, я заметил, не понравилось.
Он тебе-то про свою жизнь не рассказывал?