Брусенков махнул рукой. Замолчал. Но ненадолго — заговорил снова:
— Другой раз говорят: человек учится на медные гроши. А какая разница медь ли, золото ли? Это все одно и то же — металл. И не сильное от его учение. Я учился на кровях. Японская война — из-за дровишек купчихи Безобразовой пошла. Дрова она на Дальнем Востоке с кем-то не поделила, а царь за ее заступился. Получилась кровь. И — немалая. Германская война того больше кровь, и даже непонятная до конца — из-за чего? Из-за чего началась, ежели братанием кончалась? И в конце концов понимать тут и нечего. Надо просто глядеть, что на чем держится… А держится все на том, кто кого сильнее, кто из кого крови больше может выпустить, кто ее не боится, этой крови. Это и в большом, и в самом малом. Вот хотя бы и Мещеряков, — ты думаешь, на нем чего держится? Нынче для войны он сколько-то нужен, верно. Этакие телки — они иной раз развоюются, ну, прямо, как взрослые. А после? Постоянной же силы в нем нету, на раз один, и все. Вот он в этот свой один раз и лягается. Но война — она не на сейчас. Жизнь — живи, жизнь — воюй, может, тогда что и сделаешь…
А Тася, вглядываясь в этот странный двор, слушая этот неторопливый голос, вдруг подумала: Брусенков на какой-то случай прощается со своим домом. Может быть, со своей жизнью.
— Сегодня убираем главнокомандующего? — спросила Тася.
— Буду…
— Совсем?
— Как бы совсем… — вздохнул Брусенков. — Но непонятно это будет многим, можно сказать — большинству. Еще несознательность кругом, неидейность. Время для этого надо, для понимания. Кто друг, кто враг и какой. Кого учить надо, а кого — убрать. Вот сейчас и приезжаем в главный штаб. Вызываем Мещерякова — берем его. Иначе сказать, арестовываем. Предъявляем тот же ультиматум. Когда он подпишется — все, нам больше ничего не надо, мы тоже не против — сделать по-хорошему. Откажется — предъявляем ему снова, но уже как обвинительное заключение, по которому и судим его. Мы четверо и судим, а еще — заведующий юридическим отделом товарищ Завтреков. Имеем право как члены главного штаба и большинство — члены ревтрибунала. Постановляем: снять с должности, оставить под арестом вплоть до прихода Советской власти. Это легкий суд и приговор, каждый отнесется к нему с полным доверием. Тем более главком в нашей местности не сделал ни одного боя, только все ходит по мирным позициям, а не доказывает своих способностей. Крекотень один и воюет. Среди бывшей верстовской армии у него нынче тоже не сильное положение: вчера расстреляны два пулеметчика по утвержденному им приказу и по пьянству. В эскадронах случаем этим сильно недовольные… Ну, а после того, если все ж таки сложится, чтобы пересмотреть наш приговор на полном заседании главного штаба либо где угодно, — пусть! Пусть его даже оправдают. Но какой это уже главнокомандующий, когда он только что был подсудимым? В должности его оставить уже невозможно, разве что сделать у Крекотеня начальником штаба. И еще: оправдать его — значит высказать сомнение главному штабу. Я же думаю, у нас авторитета хватит, чтобы все это отвергнуть.
Тася спросила:
— Довгаль?
— Что Довгаль? — переспросил Брусенков, но тут же понял вопрос и ответил на него: — Это если бы Довгаль не заявлял нынче и при свидетелях, что он сам силой порывается к Мещерякову в комиссары! Ну, а заявил, после того что хочет, то пусть и говорит.
Миновали еще несколько переулков, виден был уже главный штаб.
— Если Мещеряков согласится подписать ультиматум, а потом выйдет из штаба и поднимет эскадрон? — еще спросила Тася.
— Ну, где он согласится? Это он на воле добренький, ходит, улыбается. А ведь мы его сперва арестуем!
— Ну и что же?
— Я чую, ему руки свяжем — он зверем станет. Тут и бери его голыми руками, веди хотя на какое собрание, следствие, хотя какой суд, он уже не оправдается… Твое дело, товарищ Черненко, ждать момента — написать протокол суда и приговора.
— Когда?
— Да вот сейчас же! Приедем в главный штаб, займемся. Надо к вечеру, до собрания на Сузунцевской заимке, полностью управиться!
К главному штабу тут же и подъехали.
Толя Стрельников соскочил с козел. Брусенков спросил у него:
— Значит, понятно, Толя?
— Ясно… — кивнул тот, плотнее заправляя пустой рукав за пояс.
И тут Брусенков неожиданно еще продолжил разговор — о себе самом.
— Я простым мужиком давно уже не стал, — сказал он. — Понял — на поводу у отдельной личности, а хотя бы и у целой массы, революции сроду не сделаешь, своего не добьешься. Сроду — нет!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Дней десять назад при главном штабе был организован новый отдел — почт, телеграфа и банков.
Банков на Освобожденной территории еще не существовало, а почтовые отделения с новой энергией повсюду взялись за дело. Были установлены твердые таксы на почтовые отправления всех видов в денежных знаках и натурой, несколько раз удалось договориться с почтовыми служащими на территории, все еще занятой белыми, и те принимали почту партизанских районов для дальнейшей переотправки в пределах Сибири.
В пределах же примерно ста верст, вдоль еще не достроенной как следует западной железнодорожной ветки, а от нее до Соленой Пади продолжал исправно работать телеграф.
А извне Освобожденная территория по-прежнему не получала сведений, разве только один из районных штабов сообщал вдруг для всеобщего сведения: «Перебежчик, унтер-офицер белой армии, категорически утверждает, что Колчак эвакуирует город Омск и с часу на час ожидается занятие колчаковской столицы войсками доблестной Красной Армии».
Проходило несколько дней, иногда — неделя, и уже другой районный штаб от другого унтера-перебежчика узнавал, что «Красная Армия с часу на час займет город Омск».
Но даже отрывочные сведения, ненадежные, поступающие от случая к случаю от перебежчиков, из газет и донесений, перехваченных у белых, из сообщений советских агитаторов, которые хотя и очень редко, а все-таки проникали через заслоны Колчака, — ни у кого не оставляли сомнений в том, что российская Красная Армия стремительно наступает, и если нельзя было сказать, занят или не занят Омск, так каждый знал, что в течение весны и лета Колчак потерял Поволжье, Урал и Сибирь до Ишима или Иртыша.
Конец белой армии был близок и очевиден, а партизанская власть все больше становилась властью. Многие штабы на местах именовались Советами, и действительно, их отделы, службы, переписка, вся повседневная деятельность продолжала теперь деятельность тех Советов, которые были свергнуты летом прошлого года, как раз в горячую пору сенокоса.
Недавно специальным приказом главного штаба были окончательно распущены земства, и начинался приказ так: «Земства продолжают еще существовать в местности, уже занятой Советской властью…»
Так и считали Брусенков, весь главный штаб, что он — главный орган подлинной Советской власти на Освобожденной территории.
Но только не все районные штабы так считали, и — что особенно Брусенкова тревожило — самый крепкий, самый устойчивый по своему составу Луговской штаб то и дело подчеркивал, что он — власть временная, что он существует только до прихода российской Красной Армии.
Луговской штаб по всем статьям был особым. Начать с того, что он только назывался Луговским, на самом же деле резиденцией его была железнодорожная станция Милославка с небольшим вокзалом, с большим, но недостроенным депо.
Там он и появился впервые, но белые несколько раз и на продолжительное время занимали станцию. Всякий раз штаб эвакуировался в село Луговское, верст за сорок на восток, а возвращаясь обратно, сохранял за собой свое сельское название — Луговской районный революционный штаб.
Не будь нынешним летом таких ожесточенных боев, Луговской штаб смог бы, наверное, настоять даже на том, чтобы все учреждения Соленой Пади переместились в Милославку как самый крупный и благоустроенный населенный пункт. Но пока что главный штаб должен был находиться в глубине Освобожденной территории.