Мещеряков кивнул. Он и сам все еще подозревал, что в приказе не хватает каких-то слов. Он вернулся, снова и очень старательно обмакнул ручку в чернилку.
«Призываю всех и каждого солдата и командира на подвиг. Победы, до сего времени нами одержанные, — это лишь начало решающих сражений, которые в настоящее время будут разыгрываться на истерзанных наших полях и нивах, писал он снова. — С верой в правое дело, в мировую справедливость человечества, с желанием победить или помереть каждый из нас вступает нынче в эти грозные сражения. Наша победа — неизбежна! Светлый день соединения с непобедимой Красной Армией — неизбежен!»
И с каждым словом все больше волновался, все больше чувствовал, как снова становится главнокомандующим, как по новому счету будет воевать с противником. Одернул на себе гимнастерку и строевым шагом вернулся к Жгуну, громко прочитал ему и этот параграф.
Жгун встал, тоже слушал. Стоял «смирно». Потом сказал:
— Безотлагательно разошли по армии. Сейчас же!
После того как Мещеряков уходил под Моряшиху, они со Жгуном встретились сегодня впервые. Жгун глядел пристально, то и дело подтягивая на перевязи руку. Должно быть, все еще сильно болела у него рука. Повторил еще раз:
— Пошли по армии безотлагательно. До начала совещания. — Опять сердито посмотрел на Мещерякова. Такого взгляда у своего начштабарма Мещеряков не видел, не приходилось. — Так вот, товарищ главком, нынче спросят с тебя ответ. И всем нам тоже необходимо понять — что мы делаем? Иначе — как же делать дальше? По чести и совести?
— Одержу победу — вот мой суд, мое оправдание. Все, что касается приказа, — пойдет срочно, экстренно, строго секретно, — ответил Жгуну Мещеряков.
А нынешний суровый взгляд Жгуна был даже мил ему.
В полдень стали собираться в Протяжном представители районных и главного штабов. Мещеряков рассматривал людей.
Были лица известные — все тот же Брусенков, Довгаль, Толя Стрельников, Тася Черненко. Были Петрович и бывший комполка двадцать четыре, ныне комдив-один. Он уже сделал несколько небольших, но удачных сражений, успел. В самом деле — расторопный парень.
Появился краснолицый представитель какой-то вновь восставшей местности, расположенной на севере, в самом урмане, после — начальники и комиссары отдаленных районных штабов, их в разных местностях называли тоже по-разному.
Всего человек двадцать — двадцать пять.
Представители Луговского районного революционного штаба были нынче в центре общего внимания.
Почему-то вдруг вспомнили все разом, что и восстание загорелось именно в Луговском, потом пошло и пошло по Нагорной и Понизовской степям, осенью прошлого года перекинулось в Верстово, а ранней весной — в Соленую Падь; что Луговской РРШ — самый крупный по числу волостей.
Представителей Луговского РРШ было двое, ни того, ни другого Мещеряков никогда прежде не видел. Один из них — высокий, лысый — подошел к нему:
— Кондратьев!
Поговорили.
Кондратьев — из питерских, из рабочего продотряда — оказался в курсе военных событий на Освобожденной территории.
Мещеряков зорко приглядывался к собеседнику. Слухи о человеке с некоторых пор были повсюду — в здешней местности и в Верстовской. Говорили смелый человек, очень головастый и — кремень, бьется с белыми насмерть.
«Все правильно, — думал Мещеряков, разговаривая, слушая тяжковатый, нутряной голос Кондратьева. — Правильные идут слухи, такой он и есть, этот человек…»
Приятно стало. Радостно как-то.
После Мещеряков спросил:
— А напарник твой?
Он подумал, что если Кондратьев — человек пришлый, так помощником у него обязательно должен быть кто-нибудь из местных мужичков. Может, известный Мещерякову не в лицо, так снова понаслышке.
Но и второй представитель оказался не кто-нибудь, а матросик. По веселому синему рисунку, выползающему из-под рукава на кисть правой руки, это было видно. Напирая на «о», матросик сказал:
— Говоров Андрей…
Пороховой. Через огонь, воду, медные трубы проходил не раз. Невысок, двигается, говорит будто бы с ленцой. Кое-что от матроса образца 1917 года и до сего дня оставалось: татуировка, сердитый вид.
— Балтика? — спросил Мещеряков.
— Черное море.
— А-а-а… Черное.
— Не нравится?
— Черное — оно в пятом году хорошо себя показало. А в семнадцатом, при полном одобрении тогда еще морского Колчака, посылало делегацию в Питер. Триста человек. Агитировать за продолжение войны до победного конца.
— А ты — знаешь?
— Знаю. Видел, делегатов этих в Питере таскали по нужникам. Макать. Смотреть не ходил, дошло ли до конца — говорить не могу.
Мещеряков хотел пошутить, а матросик в лице переменился.
— Говоришь по-чалдонски. А в Питере бывал! Уже не с той ли пехотой, которую временщики к себе на помощь вызывали?
Вот так пошутил. Познакомился!
— Не с той… Был делегатом от фронтового солдатского комитета к Питерскому Совету.
После этого Говоров вздохнул, нехотя признался:
— Прореха имелась у нас на флоте. Не распознали обстановку. Хотя вскоре и для нас Питер сделался столицей революционных идей. Как для магометанцев город Мекка. — И вдруг громко, отрывисто крикнул: — Ну? Начали, что ли?
Открылось чрезвычайное совещание.
Первым заговорил Брусенков. Тотчас, хотя и тихо, его перебил Довгаль:
— Ты? Опять?
— Я.
— О чем? О каком предмете?
— Обо всем.
— Как?
— Мы по сю пору говорим один об одном, другой об другом. В результате нет ни у кого настоящего взгляда. Не хватает. Поэтому надо сказать в целом. Пора!
Говорил Брусенков не просто так — речь красиво написана черными чернилами; писала Тася Черненко, ее рука.
Бумажку за бумажкой прочитывал Брусенков. Из одного пиджачного кармана их вынимал, в другой бережно складывал.
— Повсюду идет разложение колчаковской армии, — излагал он. — Белые солдаты и даже казаки дезертируют, много случаев убийства офицеров, многие переходят на сторону партизан. Чехи, поляки, другие легионеры неохотно идут в бой, больше беспокоятся, чтобы вовремя эвакуироваться на восток…
В этих условиях можно отдавать колчаковцам села и деревни, пусть берут. Это — ненадолго. Даже наоборот — чем больше противник будет проводить карательных экспедиций, больше рассредоточиваться на мелкие отряды — тем разложение его изнутри будет сильнее. Правильной войны вести с противником не надо, такая война только поддерживает его организацию, заставляет солдат и впредь оставаться в полном подчинении офицерства.
Дальше Брусенков уже должен был перейти к партизанской армии.
И перешел.
Он считал, что объединение соленопадской и верстовской армий ничего полезного не дало. Объединенная армия еще не одержала ни одной серьезной победы, а если и одержит — так это будет успех тактический, а не стратегический.
После объединения вооруженных сил и начались измены заеланских полков во главе с комиссаром бывшей верстовской армии, карасуковцев, а нынче на совещании присутствует представитель северной самостоятельной армии, которая к Соленой Пади не примыкает и примыкать не собирается.
Брусенков глянул на представителя этой ничейной армии, а тот круглолицый и краснолицый — поправил на боку огромный кольт.
— Зачем нам примыкание?
— …Армия расшатала и гражданскую власть, много замечается нынче злоупотреблений на местах со стороны следственной, конфискационной и других комиссий, районных и даже чрезвычайных при главном штабе. Тяжелое и мрачное наступило время, завоевания революции в опасности…
И это было не все, не весь новый брусенковский счет.
— Это говорено мной в общем и морально, — чуть передохнув, сказал он. Главный штаб обвиняет главнокомандующего в том, что он до сих пор не перешел к надлежащим действиям против белой армии, что покинул свой пост перед самым важным сражением за Малышкин Яр, что самоустранился с поста главкома, полностью переключившись на партизанские действия только в одном моряшихинском направлении, что совершил попытку разогнать главный штаб, что незаконно арестовал члена главного штаба товарища Черненко, что совершил проступок, несовместимый с положением главнокомандующего, — увез насильно из села Моряшихи гражданку Королеву. — И только здесь Брусенков закончил свою речь: — Главный штаб предлагает отстранить Мещерякова от занимаемой должности главнокомандующего и предать его суду революционного трибунала.