Обстоятельства встречи с Воронихиным Лонсевиль почти забыл - от утомления у него началась лихорадка. Он запомнил лишь утреннюю прогулку по городу в сопровождении архи-тектора, рассказ Воронихина о своей жизни здесь Лонсевиль в последний раз использовал склонность к изучению биографий, - строгие мосты и садовые решетки, украшавшие Петербург и изготовленные на Александровском заводе.
Они долго стояли у моста через Мойку, отлитого Гаскойном. Воронихин восхищался изги-бом арки и обработкой мельчайших частей, напоминавших нагромождение индийских плодов. Налет на перилах моста был зеленоват, как цвет петербургского воздуха.
Беседуя с Воронихиным, Лонсевиль вспомнил почему-то о Моцарте, Байроне, Гете, о всех людях, живших блистательно и мудро и возвеличивших неповторимую эпоху своим существова-нием.
Рассказ о жизни Воронихина, выслушанный Лонсевилем с величайшим вниманием, несколь-ко примирил его с Россией. Прощаясь с архитектором, он даже почувствовал сожаление, что покидает эту страну. Он сравнивал ее с петербургскими туманами - за грязной их пеленой нет-нет да и проглянет светлое золото адмиралтейской иглы.
Воронихин был крепостным графа Строганова, владетеля Пермского края. Архитектор родился в городе Усолье - диком и сером, как волчья шкура, окруженном болотами, лесами и соляными варницами. Он прожил детство, ничем не отличное от детства крестьянских детей.
В отрочестве способности к рисованию выделили его из среды неуклюжих и запуганных товарищей. Его послали в ученье. Он жил в Петербурге, Риме, Флоренции, и багряная итальянская осень, гравюры Пиранези7 и мраморы Рима создали из курносого усольского мальчишки величай-шего архитектора XIX века. Он научился воплощать в бронзе и граните чужие мысли о славе. Он строил величественный Казанский собор, не имевший на первый взгляд веса - настолько сораз-мерны были его объемы.
Из Петербурга Лонсевиль уехал на рассвете холодного апрельского дня. В двух верстах от столицы, когда был еще виден шпиль адмиралтейства, возок застрял в грязи.
Грязь и нищета снова окружили Лонсевиля, сменив холодное великолепие петербургских проспектов.
Лонсевиль закутался в шинель, откинулся в глубину возка и уснул. Небо побрызгивало частым дождем.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В селе Подпорожье, на Свири, жила знаменитая плакальщица, бабка Анфиса. Изба ее стояла над рекой. По реке несло онежский лед, громыхавший в каменных порогах. Конец апреля выпал жаркий. Березовые рощи качались в зеленом дыму маслянистых почек. Синий ветер раздувал по небу клочья облаков.
Рыжий ямщик Лихарев пришел к бабке с великой просьбой отпеть проезжего, умершего от горячки. Бабка накинула шаль и пошла на почтовую станцию.
Проезжий лежал в амбаре в длинном гробу, сколоченном из неструганых досок.
- Где же его хоронить-то? - спросила бабка.
- Да, надо быть, повезу на завод.
- А какой он веры?
- Французской. Больно строгий до себя человек. Надысь вызвал меня, сам чуть дышит. Письмо дал. Отправь, говорит, с завода на родину. Велел мне достать из баула значок военный, приколол его к вороту шинели, накрылся той самой шинелью и помер.
- Говорил чего?
- Да чего-то говорил не по-нашему. Смотрительша с им была.
Бабка Анфиса вошла в амбар, откинула платок с лица покойника и ахнула похож! Похож на сына Ивана, убитого на германской земле, вот как похож! Бабка обняла тело Лонсевиля, прижалась головой к медному значку на вороте серой шинели - номеру наполеоновского полка, где служил Лонсевиль, - и запела звенящим томительным голосом.
Анфиса никогда не пела обыкновенных причитаний. Она их придумывала около каждого гроба, и почему-то каждый покойник был ей жалок и мил, как родной.
- Вот весна пришла, за окном стоит, а ты лежишь, соколик милый, ничего не надобно тебе - ни слезы материнской, ни жалости девичьей. Причалила ладья к последнему небесному плоту. Сам Господь к тебе идет, сам Господь подымает тебя - знает, помер на далекой сторонушке.
Лихарев утер армяком нос - больно жалостливо пела старуха.
- Горе великое ходило за тобой по земле. Сердце кровавое носил, боль сиротскую. Нешто можно жить одному на чужих глазах, помереть в пути да в распутицу?
Только три человека плакали над трупом инженера по литью пушек Шарля Лонсевиля - бабка Анфиса, ямщик и жена смотрителя почтовой станции, молодая приглядная женщина с насурмленными бровями.
Прощаясь, она поцеловала Лонсевиля в лоб, и крупная слеза упала на мертвое лицо и запуталась в ресницах.
Лихарев перекрестился, закрыл гроб крышкой и увязал мокрой веревкой.
В деревне Роп-ручей, вблизи Петрозаводска, тележку Лихарева остановили жандармы. Они отобрали у Лихарева все вещи Лонсевиля. Только письмо Лихарев скрыл на груди.
Жандармы открыли гроб, осмотрели умершего и приказали Лихареву везти тело в Петроза-водск, на немецкое кладбище, да поменьше болтать в дороге. Лихарев повздыхал и поехал. Доро-гой он выпил и беседовал со своим немым спутником, бахвалясь, что перехитрил жандармов и не отдал письма, за что будет ему, Лихареву, богатая мзда на небесах.
- Родимый, - бормотал Лихарев, икая на ухабах, - ты на меня надейся. Я все постигаю. В свой срок ты, видать, помер. Не в смерть бы я тебя завез, так в острог, а он, надо быть, горше смерти.
Через сутки тело Лонсевиля лежало в холодной часовне на немецком кладбище в Петроза-водске.
Письмо Лонсевиля Лихарев передал по начальству, и оно попало к Армстронгу.
Армстронг вызвал Бараля, запер кабинет на ключ, вскрыл пакет и потребовал перевести письмо на английский язык.
- Было бы недостойно джентльмена, - сказал он, - вскрывать частные письма, но мы имеем дело с человеком, заподозренным в якобинстве. Прямой долг повелевает мне узнать содержание пакета.
- Письмо на имя женщины... Марии Трините, - тихо промолвил Бараль.
- Все равно, читайте!
- "Я был арестован, отвезен в Петербург, но после допроса получил свободу и разрешение вернуться во Францию.
Впервые за годы сердечных лишений и одиночества я испытал ощущение полного счастья. Но напрасно. На обратном пути в Петрозаводск я заболел тягчайшей лихорадкой.
Я лежу на почтовой станции в деревне Подпорожье, в трех днях пути от Петербурга.
Не пугайтесь, если на этом листе вы найдете следы крови. Невежественный здешний лекарь поставил мне пиявки к вискам, и все лицо у меня залито кровью. Я очень слаб, часто впадаю в беспамятство. Я умру не позже чем ночью.
Я вспоминаю свою жизнь и заклинаю вас: любите память обо мне, иначе мысль о смерти становится невыносимой. Вы знаете, что я был честен, ненавидел рабство и варварство и любил свободу, мудрость и веселье. Всю глубину человеческого несчастья я узнал только в России на Александровском заводе.
Я бы вернулся во Францию иным - не офицером победоносной армии, пахнущим пылью походов и сиренью рейнских садов, а мстителем и солдатом. Я жил бы во имя возмездия, во имя мудрости и блеска человеческого ума, задушенного королевским режимом.
Я любил и люблю вас. Здесь, в черном мраке этой ужасной страны, я готов кричать от отчаяния и плакать по вас, как плачет ребенок по убитой на его глазах матери.
Я поступил предусмотрительно. Прежде всего я написал адрес на конверте, чтобы отправить письмо, даже если оно не будет закончено.
Опять вечер. Над черными елями там, далеко, где Париж, заходит луна. Я прислушиваюсь к собственным стонам. Почему я не умер под Бородином или на Висле? Комната залита заревом луны. Светило ночи восходит над обширной страной очень медленно, и столь же медленно иссякают мои последние силы. Я хотел бы дождаться солнца..."
- Всё, - сказал Бараль. - Письмо не дописано.
- "Светило ночи", - пробурчал Армстронг, и кривая усмешка сползла с его губ и исчезла в дыму коротенькой трубки. - Astre de nuit, - повторил он по-французски. - Господин Бараль, для чего нужны на земле поэты?