- Да, конечно... А я вот сегодня кашлянула в классе в платок, гляжу красное... Кровь!
Таня прижалась к ней испуганно и прошептала:
- Мама, ведь ты же знаешь, что кашлять вредно, а сама кашляешь!.. Мама, ты больше не кашляй, совсем больше не кашляй! Хорошо, мама?.. Ты не будешь?..
III
Было необыкновенное, как всегда, переливисто-блестящее, - можно было бы сказать перламутровое с молочно-голубым основным тоном, - в легком, еле уловимом глазами пару, пахнущее спелым, только что с баштана, большим разрезанным надвое арбузом, утреннее июльское море, раздавшееся без конца и вправо, и влево, и прямо; была набережная, где, нагретые ослепляющим солнцем, уже высоко взлетевшим, розовые гранитные глыбы, скрепленные цементом, отгораживали от этого моря неширокую и недлинную улицу; были толпами проходившие на пляж, голые до пояса или только в купальных костюмах, с полотенцами и простынями, с облупленными, шелушащимися красными спинами, или успевшие уже загореть до почтенной черноты сомалийцев, со счастливыми взмахами глаз, голов и рук, курортники из многочисленных здесь домов отдыха.
Таня стояла в очереди, а впереди нее, все время на нее оглядываясь, бормотал что-то совсем пьяненький штукатур или печник в заляпанном глиной и известью синем картузике. Он был ростом не выше ее, с мокренькими рыжими, редкими, печально повисшими усами, с маленьким, тощим, востроносым личиком. Можно было понять, что он бормочет что-то про свою мать и жену.
Он бормотал забывчиво, про себя, но часто оборачивался к ней за сочувствием:
- Правда, а?.. Эге... Это же правда...
Тане удалось разобрать:
- Вот мать схороню, жену прогоню... ну ее к чертям!.. Правда?.. Эге... а сам уеду... Эге... Они думают, что... ну их всех к чертям!..
Дальше уже разобрать что-нибудь было невозможно, видно было только, что он очень недоволен семейной жизнью.
Вот длинноухий мул провез мимо двуколку, полную яркой, сладкой на вид моркови из колхозного огорода, в какой-то дом отдыха; потом туда же на большой вороной лошади, уже в напяленной на голову соломенной шляпе и потому несколько смешной, провезли мясо, баранину, тушек двадцать.
Получил, наконец, хлеб и штукатур. Ему дали две копейки сдачи. Он протянул Тане монетку и бормотнул:
- Вот... дали... а зачем?..
Мутные глаза его были грустны. Бессильными пальцами повертел он монетку и разжал их. Монетка покатилась под ноги Тане, а он пошел куда-то, на всех натыкаясь, готовый вот-вот упасть и тут же крепко уснуть. Таня видела, как выпал у него из рук и хлеб. Он не поднимал его, только качнул головенкой, должно быть бормотнув: "Эге!" - и побрел дальше, подтягивая вышедшие из повиновения ноги.
Таня знала всех в своем маленьком городишке; этот был какой-то пришлый. Она обеспокоилась:
- Куда он идет такой? Его еще машина задавит.
А сзади нее сказал спокойный и уверенный глуховатый голос:
- Машина - это дело случая, а уж в милицию обязательно попадет.
Таня оглянулась и увидела какое-то чрезвычайно ей известное и в то же время совершенно незнакомое лицо. Кто-то в полосатой рубахе, забранной в белые брюки, с выбритой синей высокой головой, широким носом и крупным подбородком, смотрел не на нее, а в сторону уходящего штукатура. Он был и не в очереди, - он просто стоял на тротуаре, где мальчишка-чистильщик, устроившись со своим ящиком около тумбы, дочищал, лихо работая щетками, его ботинки... Вот он пошел прямо к морю, через улицу, как-то необыкновенно легко и просто перемахнул через гранитную - правда, невысокую - стенку, и Таня, хотя и не видела уж этого, но очень ярко представила, как он прыгает за этой стеной к пляжу с одной каменной глыбы на другую: там лежали остатки прежней стены, уже разбитой прибоями.
Была у Тани гордость морем, к которому приезжали отовсюду и в дома отдыха, и экскурсанты, и просто дачники (уцелел еще и этот вид приезжающих, хотя был уже очень немногочисленен), и ко всем этим гостям здешнего моря с детства привыкла она относиться снисходительно и даже, пожалуй, с каким-то жалеющим их выражением глядела на них, когда они садились в автомобили, чтобы снова ехать на север. Так же снисходительно думала она и о человеке в полосатой рубахе и с синей головою.
С хлебом в руках Таня подошла к стене посмотреть, куда делся тот, в полосатой рубахе; оказалось, он стоял у самой воды, изумительно спокойный и, изгибаясь, бросал с немалой ловкостью крупную плоскую гальку на воду так, что она подпрыгивала на поверхности несколько раз, прежде чем утонуть. Таня знала, что у мальчишек зовется это почему-то "снимать сливки", и они предаются этому с большим азартом и считают, кто больше снял, но никак не думала она, чтобы такой детской забавой мог увлечься взрослый, с такой выпуклой высокой бритой синей головою и с таким отчетливым носом.
Страннее же всего в этом для нее было то, что она будто бы видела когда-то точь-в-точь это самое: стоял у берега такой же точно человек в полосатой рубахе и белых брюках, с такою же головою и носом и подбородком, и так же точно изгибался он вправо, когда бросал плоскую крупную гальку "снимать сливки" с поверхности моря, а бросив, так же вот откидывал руку вверх, по-игрецки пристально глядя, что там такое натворил его биток.
Таким вдруг неотвязным стало это воспоминание, что Таня обошла стену, вышла к тем же глыбам - остаткам старой стены - и, легко перепрыгивая с одной на другую, остановилась как раз в нескольких шагах от самозабвенно игравшего. Он это заметил: поглядел удивленно, и в то время как Таня, оглядывая его с головы до ног, усиленно думала, кто же он и где могла она его видеть, спросил недовольно:
- Вы что это на меня глаза пялите?
Только теперь поняла Таня, что она оказалась таким же ребенком, как и он, но и вопрос и самый тон вопроса его были грубы. Она обиделась. Она повторила непроизвольно:
- Пя-ли-те!..
- Ну да, конечно пялите!.. На мне узоры, что ли? - еще более недовольно отозвался он.
- Именно узоры! - совершенно обиделась она. - Татуировка известкой... и углем!.. Выньте-ка платок да оботритесь!
И, повернувшись рассерженно, она пошла перепрыгивать с глыбы на глыбу, сознательно делая это как можно непринужденней и легче. С последней глыбы она оглянулась, и ей было приятно видеть, как он старательно вытирал лицо платком.
- Хорошенько, хорошенько трите! - крикнула она, ликуя, и тут же пошла домой, чтобы доказать ему что-то, а что именно и зачем, она не смогла бы ответить и самой себе. Но во всю дорогу к дому она не переставала думать, почему этот бритоголовый приезжий кажется ей знакомым.
Она догадалась об этом только тогда, когда взглянула на мать, отворив дверь своей комнаты. Мгновенно соединила память эту худенькую женщину с тонкой шеей и выгнутыми вперед локтями, ее мать, и того, который "снимал сливки", и она сказала, еще не совсем веря себе самой:
- Мама!.. ты знаешь что? Я сейчас видела Даутова!
- Да-у-това?.. Как - Дау-това? - почти шепотом спросила мать, бледнея.
Теперь, когда и мать повторила эту фамилию, Таня окончательно поверила, что приезжий был именно Даутов. Она повторила с большим оживлением:
- Да, да, Даутов, именно!.. Конечно, я даже и на карточку его смотреть не буду: это он!.. Пари на что угодно!
Мать смотрела на нее, бледнея все больше, и часто-часто моргала. Таня знала, что это - тик. Она обняла ее, удивляясь:
- Что же ты так волнуешься, мама?.. Он - так он, что тут такого?
- Отчего же ты... не позвала его сюда? - с усилием спросила мать.
- Сюда-а?.. Я с ним не говорила даже!.. То есть я сказала ему несколько слов...
- А он?
- И он мне тоже... Только, разумеется, он меня не узнал, и я ему не сказала, что... что я его знаю...
- О чем же вы говорили?
- Ну вот... о чем!.. Мы просто стояли в очереди рядом... А там был еще один пьяный... Вот мы и поговорили на эту тему... А потом он пошел в одну сторону, я - в другую...