- Вы не умеете себя вести, - говорил один. - Додумались, котенка принести на танцы!
- Распоясались тут! - говорил второй.
Я извинился перед девушкой и протолкался к Леве.
- В чем дело? - спросил я.
- А вас не спрашивают! Отвалите-ка подобру-поздорову, - сказал первый парень, - и не хулиганьте в общественном месте!
- Кому мешает котенок? - холодно допытывался Лева. - У вас есть заявитель?
- Заявителя нет, но котенка вносить в общественное помещение не разрешается!
- Где это записано? - спросил я.
- Да! Где это записано?! - оживился Лева. - В правилах это есть?
- Есть!
Толпа напряженно выжидала, когда выявится победитель, чтобы тут же поддержать его.
- Предъявите правила! - потребовал Лева.
- Хватит с ними валандаться! - сказал первый и, взяв Леву за рукав, попросил: - Очистите помещение, гражданин.
- Не применяйте силу, - попросил Лева. - Вы не в Америке, а в Москве!
Мы часто пользовались этим приемом. Мы напоминали в таких сварах, что живем в демократической стране, а не в Америке, и что у нас нельзя допускать произвол в отношении гражданина. Это многих отрезвляло, и драка не начиналась, и все мирно рассеивалось. Но в этот раз ничего не вышло, - парни попались какие-то несознательные. Один из них ловко сорвал с Левиного плеча спящего котенка и швырнул его в оцинкованную дверь. Котенок пронзительно закричал. Лева сделал короткое движение, - точно как Джим Кегни, и парень растянулся на полу с разбитым ртом, - его губы стали ярко-пунцовыми, как у размалеванной проститутки.
Лева ринулся было к двери, где кричал котенок, но ему в ноги кинулся малолетка, и они упали возле сбитого парня. Началась свалка. Сбили и меня. Сквозь пальцы, прижатые к лицу, я какое-то мгновение близко видел трухлявый пол церкви, бело-красный кухонный кафель возле оцинкованной двери, чей-то полуботинок - замша с лаком - и котенка с желтыми глазами.
А потом я ослеп от боли, потому что мне наступили каблуком на кисть правой руки, - это был довольно распространенный прием шпаны, чтобы не позволить тебе драться: попробуй, ударь распухшими пальцами! Впрочем, Лева Кочарян умел продолжать схватку, даже если целая кодла прыгала прохарями и микропорками на кистях, - лишь бы подняться. Если он находил силы вскочить, то сразу, каким-то животным чувством определял пахана, прыгал на него, как футболист на мяч, летящий вдоль ворот, и наносил в падении страшный удар лбом в лицо; на какой-то миг оно делалось сахарно-белым, словно обмороженным, а уж потом превращалось в кровавое месиво. Не глядя на валявшегося пахана, Лева мгновенно поднимался, нацелившись на одного из малолеток; тот, как правило, пускался бежать. А если один дал деру, вся кодла развалится, потому что она сильна общностью, до первой трещины, и чтоб пахан стоял королем.
Лева умудрялся отмахиваться от самых грозных банд, потому что вел себя, как Джим Кегни: "самое страшное, что может случиться, - перо в бок. А кто в наше время гарантирован от этого?"
Но здесь, в спортцеркви. Лева допустил ошибку: он не учел, что люди не простят ему такой разнузданности, - котенка, видите ли, принес на танцы! Люди культурно отдыхают, а этот припер животное, надо ж так презирать общество?! Поэтому, повалив, его били по-черному, не оставляя шанса подняться. Если б вел себя, как все, не выдрючивался, поучили б сколько надо, раз заслужил, и - все. Но здесь был случай особый, высшее проявление индивидуализма, такое прощать нельзя, до добра не доведет...
...А потом была милиция, трехчасовое составление протокола за нарушение общественного порядка, перенос Левы в машину "скорой помощи", потому что ему переломали три ребра и ключицу, а после - раннее утро, перезвон колоколов на Елоховском соборе и отчаяние, потому что двести рублей, отложенные для передачи отцу, пропали во время драки. Денег нет. Лева в больнице, никто не поможет достать две сотни, а в тюрьму разрешалось пересылать двести рублей раз в полгода и одно письмо в год, и если я завтра не перешлю деньги, отец останется без курева, маргарина и мыла, а завтра - последний срок, потом надо ждать еще шесть месяцев, во владимирском изоляторе зорко следили, чтоб вражинам не было поблажек.
Я шел по рассветающему городу. На стендах уже расклеили утренние газеты. В передовице "Правды" сообщалось, что еврейские врачи-убийцы и отравители в белых халатах - профессора Виноградов, братья Коганы, Вовси - не были агентами тайной организации "Джойнт", а представляли цвет многонациональной советской медицины. Сообщалось также, что на самом-то деле "Джойнт" - это английское слово "объединеный", а народный артист Михоэлс - никакой не враг, а гордость советского народа. И еще в передовице говорилось, что бывший заместитель министра Рюмин грубо нарушал пролетарский интернационализм и социалистическую законность, - за это он освобожден от занимаемой должности и арестован.
Вернувшись домой, я заметил в почтовом ящике конверт со знакомым штемпелем.
Я даже похолодел от внезапно возникшего чувства отчаянной радости. Наверняка на этот-то раз сообщат, что отец освобожден, что никакой он не член "запасного правого центра", а настоящий большевик, надо срочно ехать за ним во Владимир, - ходить старик не может, видимо, хотят, чтобы я привез его в свою комнату тихо и незаметно, зачем разжигать ненужные страсти, даже в семье бывают ссоры и неприятности, а тут такая огромная страна, всякое могло случиться... Я вскрыл конверт; там был узенький листочек бумаги: "Ваша жалоба рассмотрена, отец осужден Особым совещанием правильно, оснований для пересмотра дела не имеется". Первый день свободы
Он сидел в кресле у парикмахера. Половина его лица была намылена, а половина уже гладко выбрита. Он шмыгал носом и кривил губы, разглядывая себя в зеркале.
- Привет, старик! - сказал он, заметив меня. Он сказал это спокойно и просто, будто мы расстались вчера, а не пять лет назад. - Что будем делать? Хорошо бы пойти куда-нибудь к женщинам и слегка попить, а?
Он был смешным парнем до ареста. Его считали главным хохмачом во дворе. На спор он снимал брюки и, перекинув их через плечо, как плащ, гулял в длинных синих трусах и накрахмаленной рубашке по Можайскому шоссе. А еще он умел смешно говорить в рифму. Особенно это нравилось продавщицам из рыбных магазинов. Вечером, отсидев часок в обществе интеллигентов, которые, включив радио на полную мощность, жарко говорили о трагедии художника в наш век, он прочитывал им свои новые стихи и потихоньку сваливал к девицам: болтать в рифму, есть свежую рыбу и развлекаться в постели. Раздевая очередную продавщицу, он плел: