Радий Погодин

Одинокая на ветру

Собака бежала по обеденному столу, покрытому клеенкой, и лаяла. Василий Егоров, тогда просто Васька, думал: откуда у этой твари столько крику, ведь меньше голубя.

Собаку толкали чувство неполноценности и восторг от позволения лаять. Позволение исходило от ее хозяина, весело хлебавшего в дальнем от Васьки торце стола куриную лапшу.

Хозяином стола был поп.

Старухи-богомолки, сидевшие за трапезой, незаметно крестили пучеглазую тварь, бросали в нее щепотки соли и перцу. Они уже несколько лет приходили в этот дом на праздничный обед, устраиваемый специально для них.

Собака бежала рывками и на старух лаяла, и норовила схватить их за рукав, как воровок. Старухам приходилось смирять свои рты ласковым умилением — они вдовы попов.

Сын пролетарской мамаши, Васька Егоров воспитывался в презрении к кресту и богатству. «А если тюкнуть ее по башке. — Голова собаки с круто-выпуклыми лобными долями и гербариевыми ушами была похожа на абрикос. — Наверное, брызнет, — думал Васька. — Жратву испоганит…»

Собственно говоря, Василий Егоров и карликовая собака, как бы сшитая из перчаточной розовой замши, непосредственного отношения к рассказу не имеют. Василий будет присутствовать в нем «спиной к зрителю», собака — лишь в его памяти, возбужденной отвратительным запахом новой клеенки. Их надобность в рассказе сомнительна, как надобность белых без дождевых облаков в небе — зачем они, летящие в никуда?

А новая клеенка, помытая пивом, свой отвратительный запах утрачивает.

Рассказ пойдет о колхознице Анне. О ее жизни и смерти.

Анна спала сидя. Ее клонило набок, но в то время, когда ей упасть, она вздрагивала во сне, выпрямлялась и снова спала, и снова кренилась… Сон ее был темным, без мучений и стонов. Ей бы прилечь, но она спала, сидя над заросшей, не оправленной цветами могилой. Рядом, заслонив могилу от солнца, шелестела береза, одинокая на ветру. Одинокие березы похожи на вдовых женщин: они молчаливо кричат высоким страдающим криком, вздымают кверху тонкие руки и роняют их тут же вдоль крепкого белого тела.

Немец проламывался сквозь Россию, как бык сквозь ельник, и нечем было ему дорогу загородить. Анна нет-нет да и брала в руки мужневу охотничью двустволку. Муж ее ушел держать оборону в районный центр — и никаких от него вестей. И живет Анна, как идет по болоту, все время обваливаясь в трясину. И чувство у нее такое, будто ее обманули. И нету пути — топь. Возбужденный сын Пашка, который беспрестанно куда-то убегал и появлялся только к вечеру, чтобы поесть и уснуть за столом, понимал ее состояние по-своему и утешал ее, говоря, что среди красноармейцев чуть было не разглядел батьку.

— У него сейчас ни минуты нет, поэтому и не приходит. Ты его, мамка, не осуждай. Воевать надо.

Командир, с красными от бессонной боли глазами, попросил деревенских жителей, то есть баб, в помощь.

Копали противотанковый ров. Солнце палило, и песок высыхал на лопате и летел землекопам в глаза. Анна изнемогла от жары. Утерла влажную соль с лица. Пошла за водой в деревню.

Ведро на цепи юлило. Анна припала к воде и тут же ощутила толчок. Ведро ударило ее по зубам, вода пролилась, окатив ее ноги холодом. Анна обернулась, и ее глаза поразились увиденным — небо! Там, над противотанковым рвом, не было неба — была громадная, все разрастающаяся дыра. В этой дыре медленной глыбой с грохотом ворочалась пустота. Анна выронила ведро. Вода побежала за ней следом, но тут же и высохла на горячей дрожащей земле.

Навстречу Анне бежали соседи. Она слышала их крики, но не желала и не могла свернуть к огородам, к погребам, к заготовленным на такой случай щелям. Она бежала ко рву. Там, возле дороги, корчевали кусты и срезали дерн ребятишки.

Анна шла, спотыкаясь, вдоль рва, мимо скрюченных и распластанных тел. Вокруг нее бились, как гром, как вопли камней, жесткие и неживые звуки. Что-то ворочалось на земле, рвало ее злобным клювом, взвизгивало и трескуче чесалось.

Хохочущий нестерпимый звук оборвался над головой — тихо стало. Жалостным детским криком вскрикнула одинокая винтовка — еще тише стало.

…Пашка лежал, запрокинув голову в куст травы. Где были Пашкины толстые губы, где были Пашкины серые глаза и лоб, выпирающий круто, сейчас ничего не было — только черный неровный круг. Кровь еще бежала тоненько по этому черному кругу — тихая, ослепительно алая струйка.

Анна качнулась, встала на колени и, прикрыв остатки Пашкиной головы косынкой, подняла его на руки. И понесла, заботясь, чтобы кровь не залила его белую майку.

Оступилась — едва устояла. И только тут, чтобы не упасть, не испачкать Пашкину майку, ее глазам вернулась способность видеть пространство впереди себя. Она увидела, что стоит в придорожном кювете, что дорога забита немцами-мотоциклистами, что, покрытые пылью, как плесенью, они сидят на своих мотоциклах, уперев толстые кожаные сапоги в дорогу. Чуть дальше ждали проезда низкие остроугольные танки. Анна повернула голову к лесу, как бы насквозь пронзила его своим горестным взглядом, и никого не увидела там. Тогда она вздохнула и, не страшась, вступила босой ногой на дорогу. Она глядела сквозь чужих солдат, не опуская головы и не поднимая ее, — только прямо.

Они попятили мотоциклы, освободив ей проход.

Анна прошла луговиной. Поднялась на бугор и, не в силах нести свою ношу дальше, из боязни уронить ее, остановилась. Положила Пашку возле гладкого камня.

Ее дом горел. Дым уходил к небу прямым столбом и сливался вверху в единую тучу с дымами других горящих домов.

— Гори, — прошептала она и засмеялась. — А я-то вчерась полы наскоблила. — И долго смеялась, и рукой отмахивалась, будто ее смешили, и снова закатывалась. И беззаботный тот смех по пустячному вроде поводу, отойдя от нее, как бы ежился, трясся и плакал уже сам по себе. Насмеявшись, она принялась отгонять от Пашки мух. Не злилась на них, не кляла, как в былые дни, — просто ловила их на лету и выпускала с ладони с приговором: «Не прилетай. Не щекочи Пашку». И вдруг испугалась — соберутся мухи со всей окрестности, налетят черной стаей, облепят Пашкину майку белую… загадят Пашкину майку белую…

Она поднялась, забросала Пашку травой и цветами. Сходила к противотанковому рву, принесла лопату, они торчали во рву, словно росли из него, и принялась копать. Могилу она вырыла неглубокую — может быть, в метр. Гроб никто не сколотит, а не хотелось Анне, чтобы глубокая земля раздавила Пашкину грудь. Анна сходила в лес, принесла елового мягкого лапника, выстелила им песчаное дно. Принесла еще охапку, чтобы прикрыть Пашку сверху.

На закате она положила сына в могилу. Закат был пунцовый — к ветру. Солнце растекалось над землей мелким морем. Все земные пожары отразились в нем, замутили его.

Анна бросила в могилу горсть песка, сухого и чистого. Постояла и принялась осторожно закапывать. Она обровняла могилку, размела оставшийся песок между трав.

Комары налетели. Анна долго отгоняла их, широко размахивая руками. Потом легла на траву и заснула.

Анна поселилась у младшей сестры. Соседи, глянув на нее, в землю смотрели. А она пунцовыми вечерами вдруг начинала смеяться.

На могилу к Пашке Анна наведалась поздней осенью. Опавшие листья пахли сладко. Хрупкие травы цеплялись к ногам. Анна пришла с ведром и лопатой. Посмотрела сверху на черную, еще не проросшую бурьяном деревню, где жила с мужем, где родила сына Пашку, где сейчас никого не осталось, и ушла в лес. Отыскала просеку — здесь когда-то валили деревья. Здесь на порубке они с Пашкой брали землянику, душистую и крепкую. Маленькие в ту пору березки, словно трава, упруго топорщились из земли. Пашка трогал их, удивлялся и жаловался, что на этой траве ягоды не растут.

— Березки это, — объясняла ему Анна. — Они еще такие, как ты — детки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: