И вот, наконец, от массы столпившихся на поляне партизан отделилось несколько всадников. Во главе их скакал на худющем жеребце Тарасенко. Спешившись, он пошел мне навстречу. Вытянулся, отдал честь, стал рапортовать. Лицо его выражало смертельную усталость: черные мешки под глазами, кожа влажная, обвисшие щеки. Я пожал ему руку. И его люди сразу же стали приближаться к нам.

Сообщу одну подробность, которая дала мне ясно понять, до какого состояния дошли эти люди.

У многих были сорваны красные партизанские ленточки с шапок. А след остался. И вот ребята подходят, прикрывая руками шапки, думают, что так не заметят. Но один не видит, что другой делает то же самое.

- Смотри-ка, друг, - сказал я стоящему поблизости Бессарабу, - они погоны посрывали. - Ленточка - это ведь наш партизанский погон. - Что ты на это скажешь, а, Степан Феофанович?

Он ничего не ответил. Плюнул, резко повернулся и пошел.

- Эй, вернись, Степан! - крикнул ему Попудренко. - Ты, милый, со мной вместе воевать будешь, а твои теории мне известны. Смотри, Степан!

- Нечего смотреть! - кинул тот через плечо. - Народ-то с бору по сосенке. Партизаны сорок третьего года - полицаи да приймаки...

- Но, но, Степан, давай без лишних разговоров! - остановил я Бессараба.

Дело в том, что мы давно уже приняли решение: полицаю, перешедшему к партизанам, напоминать о его прошлом строжайше воспрещается. Если преступления его были велики - судили партизанским законом. Если же простили и приняли, и воюет хорошо - кончено, он равноправный товарищ. Но, что и говорить, с новичками из неустойчивых элементов, всякими "бывшими", надо было держать ухо востро. В тяжелые минуты они первыми терялись, некоторые могли снова перекинуться на другую сторону.

В отряде Тарасенко было много новичков. А сейчас, по пути к соединению, он принял еще сто с лишним человек. Разумеется, не все там были из полицаев. И бежавшие пленные, и молодежь, подросшая за годы войны, и старики из сожженных немцами сел. Работать надо было с ними много. И все же, посовещавшись, мы решили взять отряд имени Щорса No 2 с собой в рейд.

Пока что послали их в баню. Кого могли, переобмундировали, других постригли, верхнюю их одежду пропустили через дезинсекционный котел.

Отряд имени Калинина остался в Чечерских лесах. О дальнейшей судьбе его мне неизвестно. Что касается отряда Шемякина, то он, оторвавшись, попал в самую гущу немецких войск. Из окружения выходили мелкими группами. Спаслись немногие.

Вот они, результаты партизанского своевластия, желания действовать по собственному усмотрению!

*

В Елинском лагере нас собралось около трех тысяч человек. Зная, что долго мы тут не пробудем, землянок не строили, пользовались несколькими старыми. Подремонтировали их, и только. Партизаны устраивались, кто как мог: в палатках, в шалашах из веток, а большинство просто на санях или на подстилке из сена под открытым небом. А тут еще, в связи с подготовкой к рейду, мы запретили жечь костры по ночам.

Весна, конечно, принесла облегчение. Но мы ей не радовались. Ругали и теплый ветер, и ласковые солнечные лучи. В прошлом году мы располагались неподалеку от этих мест. Мороз стоял трескучий, не собирался отступать. Он тогда действовал в союзе с немцами. В этом году, как назло, природа опять была против нас.

Утром девятого марта мне доложили, что прилетели грачи. Какой это вызвало переполох в нашем штабе! Рванов неистовствовал:

- Скорей, скорей!

Дружинин и я весь день объезжали отряды, инспектировали их готовность к рейду. Вечером вызвали всех командиров, объявили, что выступаем в поход послезавтра утром.

- Надо завтра! - бушевал Рванов. - Да не завтра, сегодня в ночь, иначе будет худо. Разведка докладывает; лед на Днепре покрылся трещинами.

- Да, надо, конечно, - говорит Дружинин, - и не завтра и не сегодня, и даже не вчера, а неделю назад. Но перед выходом мы еще проведем во всех отрядах партийные и комсомольские собрания. Это обязательно.

Собрания на следующий день провели. Говорили не на общие темы, не о задачах рейда, которые уже были всем известны, а о совершенно конкретных деталях подготовки: у всех ли в порядке обувь, одежда, подкованы ли лошади, готова ли сбруя, на всех ли бойцов хватит саней, как распределить вооружение.

Два самолета выбросили нам прошлой ночью взрывчатку, несколько пулеметов, десяток автоматов, но этого было явно недостаточно. Обещали, и твердо обещали, направить к нам не сегодня-завтра еще пять-шесть самолетов с грузом, но ждать мы больше не могли.

Особое внимание на этих последних собраниях коммунистов и комсомольцев мы обратили на массово-политическую работу среди населения. Нам предстояло пройти многие села и местечки, в которых не знали еще партизан, во всяком случае не видели больших отрядов - в эти места мы понесем вести о скором освобождении, поднимем советских людей на борьбу с оккупантами... Уже сейчас мы печатали в нашей новой походной типографии листовки.

"А что же, - спросит читатель, - немцы? Неужели они так ничего и не пронюхали о предстоящем рейде? Почему они дали возможность спокойно готовить такое серьезное наступление партизан?" Вопрос естественный. Мы и сами его задавали. Нет, немецкая разведка, разумеется, не спала. Но и наша не бездействовала.

Во-первых, мы кое-что предприняли для того, чтобы создать видимость подготовки движения не в том направлении, куда нам надо было идти, а в обратном, к фронту. И это дало свои результаты. Немцы начали стягивать силы в населенные пункты между Новгород-Северским и Коропом.

Во-вторых... Об этом сказать трудно. Приказ о рейде и выходе в Волынскую область, полученный нами от товарища Хрущева, был весьма секретным. Но ведь с того момента, как мы начали подготовку к маршу, после митингов и собраний, на которых мы говорили партизанам о предстоящем тяжелом пути, приказ был в известной мере рассекречен. Теперь о нем знали тысячи людей. И среди этих тысяч могли оказаться и одиночные агенты врага. Как же все-таки получилось, что разведка оккупантов была дезориентирована, как партизанские массы сохранили тайну?

Могу объяснить это только тем, что чувство бдительности у партизан, особенно у тех, которые прошли полуторагодичную практическую школу войны в тылу врага, чрезвычайно обострилось.

Все мы были разведчиками в стане врага, все были и следопытами, и знатоками человеческих душ. Предателей самого различного калибра и качества, от профессиональных шпионов до слабонервных осведомителей, партизаны видели близко, по мельчайшим признакам обнаруживали врага: по тому, как и чем человек живет, как ведет себя в бою, о чем рассказывает у костра, как ест и как спит. Да, да. Тот, кто пришел в партизаны по заданию врага, и ест и спит по-другому. Все у нас научились распознавать человека, и это помогло нам сохранить тайну.

Вечером десятого марта прощались.

Были, конечно, и слезы. Не только женские. Мужчины пролили не меньше слез, и не только потому, что некоторые товарищи хватили чарку сверх нормы.

Русский этот обычай - целоваться на большое прощание, хороший обычай. Но один наш весьма серьезный товарищ целовал не только мужчин и женщин, а даже деревья. Причем пьян не был, разве только чуть-чуть... Спросил я его:

- Что ты, чудак, делаешь? Неужели, кроме осины, тебе и обнять некого?

- Эх, Алексей Федорович, - ответил он, махнув рукой, - черствая у вас душа, не понимаете вы, что значит расставаться с родными местами. Может, и не увидим никогда...

Самому, конечно, трудно судить, какая у меня душа. Обнимать деревья мне в голову не приходило, но расставаться с Черниговщиной и действительно было нелегко. Если обнимать все, что любил, чем дорожил, что защищал и отбивал у врага, надо бы и землю охватить руками, многострадальную нашу колхозную землю Черниговщины, и в города пойти - на заводах, в мастерских тоже часть моей души... Да что там, не объять необъятного! А всего труднее расставаться было все-таки с людьми, с теми, которые вместе начали еще в Чернигове, в обкоме...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: