Генрих дернул Ганса за ворот, и пока тот барахтался на скамье, потеряв равновесие, сам заключил девушку в объятия и крепко поцеловал.
Я выскочила во двор. Чепец свалился, я еле успела подхватить его, волосы выбились из косы и мешали глядеть. Позади кричали, надо было бежать… куда? Прочь отсюда… Он вырос передо мной, как из-под земли; я шарахнулась, он преградил мне путь.
– Дура! - каркнул знакомый голос. - Стой, дура!
Короткий плащ, сорванный с плеча, взвился в воздухе, плеснул мне в лицо. Я сбросила его, но кругом было темно и пахло свежепогашенной свечой. Три иссиня-белых огонька вспыхнули со щелчком, осветив знакомую комнату.
– Дура, - повторил Дядюшка. Он разглядывал меня, болезненно скалясь, и вдруг сорвал с головы берет и швырнул его в стену. Редкие волосы вздыбились над черепом; бешенство и отчаяние коверкали его лицо, и без того не особенно милое. - Пропади я пропадом, ты же все испортила!…
Глава 8.
Прислонясь к высокой спинке стула и скрестив руки на груди, я слушала, как нечистый поносит меня. В потоке богохульств беспорядочно мелькали двенадцать апостолов, Святая Троица, Дева Мария, дно и скалы преисподней и сонмы ее исчадий (или иных тварей), а также наиболее отвратительные из человеческих пороков. Самое пристойное выражение, обращенное прямо ко мне, было «юродивая».
Если он надеялся меня напугать, он прогадал. Что могла бы добавить и грязнейшая брань к сей тоске и усталости? Все тело - вновь мое - невыносимо болело, от распухших губ до стоптанных пяток, к горлу подступала тошнота, а еще другая ноющая боль могла означать единственное, худшее из всего, что могло случиться, - уж настолько-то я понимала в медицине… Но и это мало что значило по сравнению с тем, что мне никогда не учиться в Париже. Будь прокляты мои мечты. Я смотрела, как он носится по комнате, сопровождаемый тенью, как всплескивает руками, вздымает их к потолку или делает непристойные жесты. Наконец он припал к оплетенной бутыли, и я сказала, воспользовавшись его временным молчанием:
– А теперь объясните, для чего вы обманули меня. Вы сказали, что Генрих будет спать сутки.
– Я это сказал? - язвительно переспросил нечистый. - Я сказал, что он будет спать долго! Да, он проснулся, пока мы с тобой бродили. Забрал себе в голову Бог знает что: то ли что над ним кто-то шутит, то ли что ему мерещится… Казалось бы, ясно, что ни его пустая голова, ни все его приятели, вместе взятые, неспособны породить такую шутку, но… Словом, он удрал. Может быть, ты скажешь, что мне следовало поторопиться и задержать его? Но после твоих слов, что ты, дескать, счастлив, я был уверен, что в том нет нужды! Ведь оно и не так-то просто, отыскать маленькую шлюшку в огромном городе, - ты об этом подумала?!
– Вы обещали, что в течение дня я могу вернуться в прежнее состояние, если пожелаю, - холодно напомнила я.
– Обещал! - фыркнул Дядюшка. - Да, я предусмотрел это на случай, если ты окажешься слабее, чем подобает дочери Фауста, - и, смею заметить, я был прав, когда подумал об этом. Ошибся я потом, к моему горькому сожалению! Я переоценил твою силу воли и влечение к наукам! Меня сбило с толку твое сходство с отцом, но ты-таки унаследовала от своей никчемной матери ее младенческую душу! Полузвериную душу, лишенную разума, не понимающую слов… Кого ты пожалела, корова?! - со злостью спросил он. - Женскую нечистую плоть? Грязного деревенского недоросля? А-ах…
Обхватив руками лысеющую голову, он наклонился вперед, будто пригнетаемый невидимой дланью.
– Как я ошибся, - повторил он. - Когда же прекратятся эти глупые неудачи?… Ведь если бы это ничтожество сейчас дрыхло в каком-нибудь сарае, ничего бы не приключилось?! Ты и не вспомнила бы о нем, а?! Генрих поблагодарил бы своего Дядюшку и отправился читать Цицерона, а безродная потаскушка осталась бы в подходящем для нее месте. Так ведь, дура? Посмей сказать, что не так!
Я не посмела. Верно, кабы Ганс с Михелем не привели девчонку в трактир, я и теперь видела бы впереди Париж и степень бакалавра, а беспутный малый остался бы… Нет. Я не сожалела о своем поступке.
– Ну откуда в тебе это взялось? - тоскливо вопросил нечистый. - Милосердие, клянусь моими потрохами! Что понимает в милосердии воспитанница Лизбет Хондорф? Где ты его видала? В философских трактатах? А там, случаем, не написано, что добро, приводящее ко злу, мало чего стоит? Ну, станет этот самый Генрих снова напиваться с приятелями и портить девок, а днем зевать на лекциях, а ты, дитя Иоганна Фауста, сдохнешь в безвестности, вонючей монашкой или забитой женой лавочника! Проклятье на мою голову, где тут добро?! Назови это еще волей Божьей - и вправду, немало столь же прекрасных событий подпадают под эту дефиницию! Покорствуй этой воле, ежели ты именно так ее понимаешь! Поделом трусливой бабе!…
Наоравшись вволю, он перевел дух и продолжил:
– Признайся хоть теперь, охолонув: каков твой поступок? Ведь ты поступила во вред себе, целиком и полностью, да сверх того обрекла на гибель свой разум, многое способный свершить и, между прочим, не тобой сотворенный! Чем это тебе не хула на Духа Святого?
Теперь слова нечистого уязвили меня; в них было много сходства с моими собственными мыслями. В самом деле, коль скоро я сама выбираю эту участь, не следует ли отсюда, что другой я не стою, и правы все, кто говорил, что мое место на кухне?…
– Да, - сказала я.
– То-то же! - с облегчением и злорадством воскликнул Дядюшка. - Давно бы так. Сделанного, конечно, не воротить: сутки на исходе, придется все начинать заново. Хлопот же мне из-за тебя! Если пожелаешь, я подыщу на этот раз парня потрусливее, какому и следовало бы родиться женщиной, так что обмен послужит и к его выгоде - непросто будет, ну что ж, я привык. С твоим батюшкой ведь тоже бывало трудненько…
Он улыбнулся усталой, больной улыбкой; сатанинской злобы не осталось и следа.
– Прости, Марихен, мою недавнюю грубость. Ты должна понимать - мне было жалко моих трудов, я себя не помнил от ярости. А правду сказать, я ведь тоже виноват - недосмотрел, не поддержал тебя вовремя. Давай вместе исправим наши ошибки, и все будет прекрасно.
В какой-то миг я была готова ответить согласием. Усталость и отчаяние показались мне безмерными и неодолимыми, и поистине огромен был соблазн предоставить черту вывести меня, взять протянутую руку и довериться его советам. Бросить это измученное, оскверненное, дрожащее тело, которое так плохо служит духу и кратчайшим путем ведет его к погибели…
Я не знала имени тому, что проснулось тогда в моем сердце, но оно было сильнее и усталости, и рассудительности - то, что заставило меня любезно улыбнуться и покачать головой.
– Нет, Дядюшка. Я больше не причиню вам таких забот. Простите и вы меня, но я отказываюсь.
Нечистый скривил губы.
– Это как понимать? Где твоя логика? Только что «да», и теперь вдруг «нет» - это годится для поломойки, но не для ученого! Объяснись, моя милая! Если тебе удастся разрешить такое противоречие, я сам признаю, что твое место на богословском факультете!
Нечистый опять попал в точку. Не доводы рассудка побудили меня ответить «нет», не благочестие и не страх перед дьяволом - если на то пошло, моя теперешняя участь, хоть туманная, представала немногим лучше ада. Но я не сомневалась в своем решении, и вызов надлежало принять.
– Я поступила себе во вред, отказавшись от вашей помощи, - медленно сказала я. - Но не меньший вред я причинила бы себе, приняв ее.
– В чем же состоит сей вред? Уж не в том ли, что наука лишится такого светоча, каков Генрих Хиршпрунг? Или его страдания так изранили твою совесть, что ты не чаешь обрести покоя? Зато сейчас, когда твой дух вопиет о помощи, твоя совесть спокойна? Втаптываешь сокровище в грязь и не жалеешь, презираешь его только потому, что оно твое? Умна!
– Не знаю, чего стоит мой дух, о котором вы говорите. Но даже ради моего духа - я не возьму такого подарка! Мне не нужно этого.