- Я понимаю, - отвечал он, - может, вы и правы: нечего мне делать в Нежине. Но душа горит, хочу повидать и мать, и жену, и сестренку, а самое главное - сыночка. Он такой маленький, всего четыре года, а уже написал мне письмо: "Папа, Вова пай". Ну как это - я живой, и они здесь близко, а я не пойду? Отпустите меня!
Что значит отпустить! Я ему не начальник, держать его не могу. Но, идя с нами, он считал себя в коллективе и, пожалуй, если настаивать, подчинился бы. Но я не хотел настаивать. Парень рвался в Нежин Он бредил семьей и домом. Видно было, что для него нет на свете ничего дороже, "пусть я потом помру и пусть меня мучат, но как же я мог пойти и не пошел?"
Симоненко его лучше понимал, чем я. Он и сам стремился к матери. Он твердо решил, что в тылу у немцев не останется, обязательно перейдет линию фронта Он шел в тыл лишь "успокоить старушку".
Три случайных товарища, три советских человека, днем спали в скирдах пшеницы, в стогах сена, а как только вечер, - отправлялись в путь.
Мы шли по Украине, только что захваченной немцами.
Даже на проселках попадались нам немецкие надписи: стрелки на столбах. Если поблизости не было людей, мы надписи сбивали, ломали на куски, разбрасывали по полю.
Однажды под вечер мы брели по довольно широкому, хорошо утрамбованному грейдеру. Погода выдалась теплая и тихая. Грело солнце, и кругом все было хорошо. Шли мы медленно, будто прогуливались. И справа и слева от дороги разросся густой кустарник, красные и желтые листья покрывали землю. Вдали белели пятна хуторов; вокруг хат - тополя и толстые, уже оголившиеся ветви фруктовых деревьев.
Тихо, дышится хорошо, аппетит прекрасный, и кажется, вот дойдем до ближайшего села или хутора, хозяйка нам борща сварганит...
Да, такие мирные картинки бывали, как ни странно, и в тылу противника.
Это ведь наша, родная природа и родные места. А мы еще попали в район, где совсем не было боев, война не оставила здесь своего черного следа.
По этой дороге, обрамленной кустами, а кое-где и молодыми деревцами, мы шли часа полтора, не меньше. Мы почти не разговаривали, у всех троих, вероятно, было одно настроение.
Вдоль дороги, по бокам, были прорыты неглубокие каналы - кюветы. Над ними свисали ветви кустов. Листьев на ветках осталось мало, поэтому мы все трое одновременно заметили лежавшего в кювете человека. Это был красноармеец. Трупов мы видели много и раньше, но тут, в тихой мирной местности... Мы хотели найти документы, узнать, кто убит, но ничего не нашли. Карманы в гимнастерке были расстегнуты, а карманы брюк вывернуты; убит был человек выстрелом в затылок.
Шагов через двадцать увидели еще один труп, тоже в кювете, и пуля у него тоже в затылке. Мы пошли быстрее. Об увиденном не говорили: будто ничего не произошло. Но от мирного настроения и следа не осталось. Сразу почувствовали, как ужасно утомлены.
Немного погодя Яков подобрал немецкий пакетик с хлорными таблетками. Он вскрыл его, понюхал и хотел бросить. Но Симоненко, желая пошутить, сказал:
- Стой, Яков. Тебе еще может пригодиться. Кинешь в лужу - и пей без вреда для здоровья!
Яков обиделся:
- Ты что думаешь, я здоровье берегу? - и он со злостью отшвырнул пакетик в кусты.
Шагов через двадцать Симоненко поднял ложку, оглядел: немецкая - и бросил. Потом, смотрим, валяется металлическая пуговица; на ней блестит орел.
- Похоже, - говорю, - ребята, что здесь фрица раздевали.
Прошли еще шагов пятьдесят и увидели мы на небольшом холмике маленький крест. Зрелище чрезвычайно приятное: на кресте немецкий стальной шлем. Но, значит, где-то здесь неподалеку и те, что хоронили... Дорога, впрочем, проглядывалась вперед далеко. На ней пусто.
Все же мы решили отойти от грейдера. Двинулись в гущу кустарника и, пройдя несколько минут, услышали шорох и стон.
Цепляясь окровавленными руками за кусты, пытался подняться на колени парень в выцветшей красноармейской одежде. Симоненко подбежал к нему, схватил подмышки, хотел помочь, но парень ужасно закричал, вывернулся и упал на спину; он продолжал кричать и лежа. Глаза его были широко раскрыты, но он, вероятно, ничего не видел и не понимал. Волосы, грудь, руки - все было залито кровью. Правая же сторона лица была так размозжена, что обнажилась кость челюсти.
Симоненко прижал к губам красноармейца флягу. Вода разлилась, но несколько капель все же попало в рот; раненый сделал глотательное движение. Он продолжал кричать, но уже не так громко. В глазах появилось осмысленное выражение. Он хрипел и что-то торопливо шептал.
- Бушлат, мама, накрой! - эти слова я запомнил; он повторил их несколько раз. Потом взгляд его совсем прояснился: - Братишки, помираю! Никодимов мое фамилие... из шестой роты... лей, лей больше, - теперь он жадно сосал из фляги, - спасай Никодимова Серегу! - Он стал пить все торопливее. Симоненко поддерживал ему ладонью затылок, приподнимал от земли голову. - Положь! - приказал раненый. - Да положь, терпеть невозможно!
Симоненко опустил голову красноармейца на землю. Зуссерман и я топтались рядом, переглядывались.
- Есть дайте. Эх, не проглочу, зубы гады выбили. Расскажите, ребята, как Серега Никодимов в плену у немцев был...
Он говорил и прерывал сам себя. Рассказ временами переходил в бред. Но все-таки мы из несвязных слов его поняли, что группу пленных, в которой был он, вели дня четыре и не кормили. Конвойный ефрейтор бил чем попало, а недавно застрелил по очереди двоих: они отставали. Тогда Никодимов разбил ефрейтору камнем голову.
- Я его свалил и рвал, зубами рвал. А меня ногами и прикладом били, у меня того гада отняли... живой я еще, а, братишки?.. Почему, для чего живой?
Потом, в полубреду, он сел, опершись руками на землю. Он ругал нас, и себя, и всех, кто попал в плен; нас он, конечно, принимал за пленных. Вдруг он стал кататься по земле; кровь хлынула у него из горла. Когда он затих, мы поняли: все кончилось.
Надо было его похоронить. Но нечем выкопать могилу. Мы хотели узнать подробности; куда потом написать, где семья? Но ничего на нем не нашли.
Мы сняли пилотки, постояли с минуту. Я посмотрел на Зуссермана. По лицу его катились слезы. Заметив мой взгляд, Яков закрыл лицо руками и побежал, ломая кусты, в сторону. Минут через двадцать он нас нагнал. У него судорожно дрожала щека. Стараясь быть спокойным, он сказал:
- Разволновался я, ребята.
*
Районы, которыми мы тогда проходили, не были еще всерьез задеты войной.
Боев тут не происходило.
Фронт откатился километров за полтораста, немецкие гарнизоны только устраивались, гестаповцы и другие каратели не подоспели.
Однажды нас подсадил на подводу старик-колхозник. У него было удивительно мирное настроение.
- Видите, ветряк крутит крылами. Еду к нему за мукой. Разве я когда-нибудь думал при нимцях зерно молоть? А нимцив-то всего три на целый район. У нас як был до войны колгосп "Червоный прапор", так и тепер. И голова тот, и счетовод тот самый... Вот пшеница стоит не кошена, осыпается хлеб. Едемте, товарищи, будем работать. У нас и молодицы гарни, у нас и бабы славни... Работников дуже мало.
Стали мы расспрашивать старика, откуда он, такой добродушный, и чего это ему немцы больно нравятся? А он рассуждает так: что же делать, если не удержались, сдали немцам Украину, и Москву, и Ленинград - надо применяться, мол, к обстоятельствам.
- А нимцив тих я и не бачив. Яки таки нимцы?
- А откуда ж вы, папаша, знаете, что Москва взята?
- Староста сказал.
- А вы ему и верите?
- Да кому ж верить? Раньше газеты приходили, радио было. Тепер що староста каже, то, значит, и правда.
Так мы и не поняли толком, хитрит ли старик, притворяется ли придурковатым, или в самом деле его распропагандировали немецкие ставленники.
Когда же выяснилось, что старик из села Озеряне, Варвинского района, Черниговской области, меня как током ударило.
- Так что ж, выходит, мы уже на Черниговщине?