Еле поспели.
Маленькая девочка позади нас уверена, что Бемби - это папа зайцев. Взрослые наперебой объясняют ей ее ошибку. Она слушает, потом:
- А он любит своих деток?
- А детки его ждут?
Туся согласилась со мной, что "Бемби" - живое опровержение всех предрассудков о необходимости в кино острого сюжета, быстроты и пр. Сидят сотни людей и затаив дыхание смотрят, как падают листья, как листья отражаются в воде... Ведь самое сильное в "Бемби" это, а не остроты и карикатуры, это - и все это понимают. Зал был полон, и по репликам было слышно, что люди пришли во второй и в третий раз. На бессюжетную картину.
Я отправилась Тусю провожать. Прочитала ей то, блоковское, которое повторяю все последние дни:
... на эстраде
Стиснув зубы и качаясь пела
Старая цыганка о былом.
Боже, как это могуче - тут и раскачиванье, и песня, и боль, и память, и рыдание.
Я сказала: "Ну вот, Тусенька, может ли существовать перевод? Можно ли перевести рыдание и боль? Ведь переводят - размер и слова. А как же быть с этим?
Или как быть с вашим любимым, магическим:
В твои глаза вникая долгим взором,
Таинственным я занят разговором.
Как быть с этими таинственными и?"
- Перевода стихов не может быть, конечно, - сказала Туся. - Нужно взять луковицу того же сорта и вырастить, вывести из нее новый, такой же прекрасный, тюльпан. Вывести - а не перевести.
12.IX.45
Ездила на вокзал провожать Тусю.
Она и мать. Она едет всего на 10 дней, а они не могли, прощаясь, оторваться друг от друга и обе плакали. Я проводила Евгению Самойловну до самого дома - нет, дальше, до дверей квартиры, стараясь видеть ее Тусиными глазами, глазами Тусиной любви.
А Туся завтра будет в Ленинграде, ее встретит Шура, и они вместе пойдут по Невскому мимо нашей жизни, то есть всех смертей.
20.IX.45
Верная присяге, данной мною Тусе, каждый день звоню Евгении Самойловне. Иногда завожу ей книжки, - она ведь рьяная читательница, как и Туся. Без Тусеньки она очень скучает, и я стараюсь ее развлекать, но, признаюсь, не всегда умею ей сочувствовать. Сегодня она пожаловалась мне, что не спала всю ночь.
- Почему же? Случилось что-нибудь?
- Туся мне по телефону сказала: "в красном шкапу почти все цело". Значит, в других шкапах - не все...
2.X.45
Вечером, после тяжелого, изнурительного дня, потащилась к Тусе - за письмом от Шуры, за вещами, которые мне Туся привезла и, главное, чтобы увидеть ее наконец.
В двух крошечных комнатушках и в передней свалены, сдвинуты, приткнуты, заткнуты Тусины вещи. Среди них, как в лабиринте, блуждают Евгения Самойловна и Соломон Маркович. Я радостно встретилась с умным, благородным Тусиным бюро и погладила его: сколько наших ночных разговоров вобрала в себя эта блестящая поверхность!
О городе Туся сказала:
- Он как человек. И если бы Шура не нянчила меня - я не выдержала бы встречи с этим человеком.
У них в ленинградской квартире, конечно, какая-то чужая семья. В бывшей Тусиной комнате - бочка с огурцами и картошка: "это мужа кабинет", - говорит генеральша.
А мне Шуринька прислала мой электрический камин.
Знают ли они, Шура и Туся, что' они вернули мне вместе с этим камином?
3.Х.45
Только что вернулась от Туси. Час ночи. Поход был с маленькой катастрофой. Я твердо ушла в 11 часов, минута в минуту, но попала под дождь, сунулась обеими ногами в лужу и, дойдя до Каляевской, обнаружила, что на голове нет берета. Я назад, к Тусе, за фонариком, чтобы поискать берет. Фонаря не оказалось, но Туся, как ни устала, отправилась вместе со мною и скоро нашла мой гнусный головной убор: он лежал в луже в подворотне. Туся закутала меня в платок, а мой берет унесла к себе сушить и чинить.
Рассказала мне по дороге, что С.Я. все спрашивает, чем заменить слова "распарить тыкву" в одном стихотворении Китса.
- Ничем не надо, С.Я. Так хорошо. Оставьте так.
- Вы говорите, чтобы избавиться и больше не думать, или потому, что это на самом деле хорошо? - спрашивает С.Я. в гневе.
- Потому что на самом деле.
Но через 10 минут опять звонок и новые сомнения.
20.Х.45
Вернулась вчера от Туси в половине второго ночи. В 11 я уже была одета, но до часу простояла перед ней в пальто и шапке. Я смолоду не умела от нее уходить, а теперь, когда она да Шура - все мое достояние, и подавно.
Тусенька съездила в Ленинград недаром. Старый Будда снова стоит на бюро, на том же месте, на той же салфеточке; и фотографии под стеклом... Там Иосиф с высокими молодыми волосами. У нее в комнате все уже снова ленинградское, все наше, из нашей жизни, памятное - последних лет редакции.
Говорили мы обо всем на свете и под конец о нас самих. И все, что во мне смутно, подспудно, - все делается отчетливым здесь, в присутствии Будды, при свете этого голоса.
Мельком я сказала о Грине, что он очень плох, что его формалисты выдумали. Плохой писатель без языка, без мыслей, без людей.
- А формалисты вообще не имели непосредственного слуха к литературе, сказала Туся. - Даже Тынянов. Вот как люди без слуха к музыке. Вот почему им так легко было выдумывать то одно, то другое: непосредственных отношений с поэзией у них не было.
Поговорив о Мопассане (я бранила, Туся защищала), заговорили о Зое и Танечке, о том, что Зоя о ней совсем не умеет заботиться, что в детском лагере, по рассказам Марины, Зоя самоотверженно нянчила всех детей, кроме Тани.
- Это понятно, - сказала Тусенька. - Потому что Таня - это она сама, а сама для себя Зоя - нечто нестоящее. Другим она хочет помочь, хочет служить, а себе она желает одного: папирос и чтобы не мешали лечь на кровать в галошах.
Потом Туся еще раз повторила мне, что в эту ее ленинградскую поездку Шура ее просто спасла.
- Одна я бы не выдержала встречи с городом. Там я так ясно почувствовала тех, кого уже нет. Я могла даже говорить с ними. Они были возле.
А недавно ей приснился сон об Иосифе. Он в пижаме - только почему-то пижама чужая, не его. Но он бодрый, веселый, вернувшийся. И она ему обо всем и обо всех рассказывает: о блокаде, о Шуре - как Шуринька ей помогла, - о городе, о перелете в Москву. Он слушает, а потом:
- Но ты знаешь, что я умер?
- Ну, это все равно... Это ничего...
И продолжает рассказывать и только постепенно во сне понимает, что' это значит, и просыпается в слезах...
7.XI.45
Под мокрым снегом после конца демонстрации пришла к Тусе. Она прочла мне свою балетную заявку и три сказки. Сказки ее, уже который месяц, переданы Чагиным Тихонову6. Лежат там, и их никто не читает. Вот они, истинные ревнители русской национальной культуры! Пальцем не хотят шевельнуть. А между тем эта книга, как предсказанная звезда, осветила бы темные углы нашей словесности, светом своим убила бы Леонова с его клеветой на русский язык. Сказки мудрые, лукавые, поэтичные - сказки, наконец-то прочтенные художником. Сколько лет, плесневея в руках у этнографов, дожидались они Тусиных рук.
Дождались - и никто не рад.
Мы смотрели старые фотографии - мои с напыщенными отроческими надписями и Тусины. Я выпросила у Туси карточку ее и Зойкину - их молодые лица - их шляпы и сумки, памятные, трогательные для меня.
18.XI.45
Только что позвонила Туся: просит придти прослушать "Авдотью Рязаночку", которую завтра она должна читать в Комитете. Конечно, мне сейчас ни минуты нельзя отрывать от Миклухи7, но кажется, я все-таки пойду.
Вернулась. Медленно из меня выходит холод. На улице мороз, ветер и ледяная луна.
Мне положительно нельзя ходить к Тусе: за эту радость я всегда плачусь чем-нибудь, ошалевая: вот теперь позабыла очки! Как же я завтра сяду работать? Писать-то могу, а читать?
Пьеса хорошая, с темпераментом, очень отроческая, местами - по-настоящему трогающая душу. Там, где под спудом чувствуется личный Тусин опыт - опыт потерь и бед, - там совсем хорошо. Но горе мне с великим русским языком! Видит Бог, я люблю его. У Туси он хорош - цитатен - из сказок. И все же его избыток, его ощутимость, всегда как-то смущает меня. Там, где он осердечен личным сегодняшним опытом, - там он жив и уместен. Когда же он взят только как цитата - он мне не по душе.