Но вот сейчас – все это пришло к нему как-то неожиданно, – сейчас ему показался до глупого смешным обычай прадедов целовать землю, и он, глядя на широ-ковокие поля, восстанавливая в памяти весь путь от Москвы, Москву, с ее шумными, никогда не умолкающими улицами, трамвай, грохот, гудки, переплетающиеся голоса где-то вверху над головой, академию с вежливыми профессорами, секретариат Центрального Комитета партии, скрещение железных дорог, города, села, деревушки, – вот сейчас, представив себе весь пройденный им путь, он почувствовал, что к «своему», «родному» он как-то неожиданно очерствел; хотя это были те же поля, те же улицы, те же риги, но он к ним неожиданно для себя очерствел, как очерствел к когда-то любимой им Ульке. Да, все это было таким же – и дорога, и овраги, и знакомые кусты, и концы улиц – все это было таким же, но оно было маленькое, мизерное, неприятное, беспомощное. И Кирилл первый раз за свою жизнь, глядя на село Алай, отметил множество плетней: все село переплетено ими. И все по-иному глянуло на него – и магазины Москвы, и вот этот овражек, промытый весенними водами, и вон тог бор, что час тому назад хлестал его увесистыми лапами, и города и села, виденные им, и «Бруски», и Широкий Буерак с его кривыми мякинными задами. Кирилл еще никак не мог определить, что с ним произошло. Это вовсе не была та опустошенность, какая временами захлестывала его. Нет. Он был радостен и бодр, как был бодр и радостен, когда выходил с заседания секретариата Центрального Комитета партии. Но тогда он знал, почему и откуда пришла к нему бодрость.

А что теперь? Почему его неудержимо тянет спрыгнуть с тарантаса и вприпляску месить раствороженную весенними водами пахоту, шагать по ней, увязая по колено, и горланить… о чем? О том, что вот скоро по этой земле пронесется ураган, он сметет все межи, метки, колышки, загончики с полей, и коммуна «Бруски» – теперь маленькое, серенькое пятнышко – расползется, ляжет на все эти поля властно. Да, да, будет то, о чем говорил Богданов там, в академии. Богданов! Вот кто может помочь ему… Но разве к Богданову можно соваться с тем, что еще не совсем ясно самому?

Богданов спал. Губы у него отвисли, галстук небрежно выбился из-под плаща, лицо уже покрылось колючей щетиной.

«Опять зарастает», – с усмешкой подумал Кирилл и толкнул его в бок.

– Богданов! Открой глазки: «Бруски», наша земля. Богданов встрепенулся:

– Ага. Наша республика. Приятно. А?

– Известно. Слушай-ка, чего ты не уедешь в Москву?

– В Москву? Ты чего объелся?»

– Нет, я не шучу. Ты же там головой выше тех, кто сидит в академии.

– Я думаю, каждый сидит на своем месте, – Богданов недоуменно пожал плечами.

– Эй, сворачивай, сворачивай! – прервал Богданова крик Давыдки Панова. – Сворачивай! – И ременный кнут засвистел над головой.

Кирилл и Богданов от неожиданного окрика вздрогнули. Навстречу им, точно по уговору, скакали крестьянские подводы, запряженные тройками, парами, одиночками. Они лезут на Давыдку, а Давыдка не отступает, бьет сгоряча своих и чужих лошадей, встав во весь свой маленький рост на козлах. Широковцы же лезут, напирают, орут, свистят кнутами, матершинят. Вот вынырнула подвода Маркела Быкова. У него к краю телеги привязана пестрая корова. От крика, гама и от того, что ее прижали к наклеске, корова взревела, шарахнулась, затем, как конь, вздыбилась, показывая желтое невыдоенное, тугое вымя, перемахнула, стуча сухими ногами, через колесо тарантаса и снова взревела, как на бойне.

– Маркел, Маркел! Корова-то, корова! – закричала из телеги баба.

Маркел вскочил – он спал – и, узнав Давыдку, загнусил с хрипотой:

– Чего, куда прешь? А ща коммунист-партеец!

– А тебе дороги нету? Тебе нету?! Развалился, как на печке. – И Давыдка рванул лошадей.

– Эй-эй, чего стал! Базар вам? – на паре гнедых коней на Давыдку налетел Илья Гурьянов. Он ухарски выставил из-под шапки клок волос, левой рукой крепко прижал к себе румяную, с улыбающимся ртом Зинку. – Сворачивай! – грозно приказал он, не узнав в сумерках Давыдки. – Сворачивай. Не то…

Его телега разукрашенным задком зацепилась за крыло тарантаса. Тарантас крякнул, скрипнул, но не сдался. Давыдка прихлестнул лошадей, и разукрашенный задок шлепнулся в грязь.

› – Вот тебе и «не то»! – прикрикнул Давыдка.

– У-у, чертяки! – взвизгнула Зинка, и ее красивое, румяное лицо посинело, постарело, губы затряслись.

Кирилл, чтобы не выдать себя, закрылся воротником плаща. Ему почему-то стало стыдно за Зинку: «Законная моя жена была», – подумал он. А Давыдка уже катил дальше. На него лезли, напирали, а он двигался напролом, создавая затор; тогда мужики наперебой, точно на пожар, метнулись мимо, объезжая его, опрокидывая слабых с мостовой в канаву.

– Это черт те что? – вырвалось у Богданова, и он захохотал. – Вот это рвут: вершок уступить не хотят.

– Тебя это не злит? – спросил Кирилл.

– Нет. Ведь они ничего лучшего пока еще не знают. Помнишь, Сивашев говорил: две души. Это все гонит вторая душа – собственники, мужики.

– А я вот там, – открывая свою хитрость, заговорил Кирилл, – когда готовился к выступлению на секретариате, тоже хотел было сказать – во мне-де мужик еще сидит…

– Что ж, это было бы неплохо… Оно так и есть, – согласился неожиданно для Кирилла Богданов, не замечая, как он этим обидел Кирилла. – Я спрашиваю: кто это там?

По дорожке рядом с мостовой шел Митька Спирин. Он гнулся под тяжестью мешка. Рядом с ним – Елена, как всегда беременная. По выпуклостям на мешке Кирилл определил – Митька несет на базар печеный хлеб. Вот Митька остановился, вытер пот на лице, раздраженно оттолкнул от себя Елену и, сорвавшись, закричал:

– Никита! Эй, никак Никита! Подсоби, друг ситный. Своя лошаденка занемогла, а на базар охота.

Мимо промчался на сером, в яблоках, рысаке – на том самом, который когда-то принадлежал Кириллу, – Никита Гурьянов. Крепко натягивая вожжи, Никита делал вид, что ничего не слышит и не видит. Из окованной железом телеги мелькнула голова Плакущева Ильи Максимовича. Седую большую бороду ветер закинул за плечо. Подпрыгивая от толчков, Плакущев сжался так, словно его били кнутом.

– Вот тебе и друг ситный, – засмеялся Кирилл, когда они поровнялись с Митькой.

– Эх, Кирилл Сенафонтыч, – Митька, сморщив лицо, готовый заплакать от досады, кинул шапчонку на тропочку, – всю жизнь представление приходится строить.

– Иди-ка ты, иди, – подтолкнула его Елена.

Митька поднял шапку, посмотрел в сторону умчавшегося Никиты Гурьянова и зашагал, сгибаясь под ношей.

– Ну, – Кирилл повернулся к Богданову. – Всех своих друзей увидели разом… нагишом.

– Лошадей погнали в Полдомасово продавать, – проворчал Давыдка, вытирая пот и облегченно вздыхая. – На прошлой неделе на базаре места не хватило – в улицах с лошадями стояли. Ну-у-ка! – он подхлестнул лошадей. – Кто продает, кто покупает, – и помчался улицей Широкого Буерака, разбрызгивая во все стороны грязь. – Этакие они, – добавил он, оправдывая свой поступок: – уступи – в грязь замнут.

Выехали за околицу.

На «Брусках» разгоралась заря.

Старый парк мокнул. В старом парке в каплях дождя играло молодое солнце. Лучи солнца подъедали у подножия старого дуба и берез остатки снега, оголяя следы прошлогодней осени, пожелтевшую листву и осколки разбитых бутылок.

На «Брусках» было тихо и прохладно, как в омшанике, и эта тишина удивила Кирилла, напомнив ему о Москве – буйной, шумливой. И ему показалось, что сараи, конюшни и даже домик с башенкой в парке, где живет Степан Огнев, за это время как-то состарились, сделались маленькими, мелкими.

На «Брусках» первая навстречу выбежала Феня Панова.

– Кирилл Сенафонтыч, товарищ Ждаркин и вы, прелестный наш Богданов! – воскликнула она, игриво дергая тонкими розовыми ноздрями. – Вы побрились? – удивилась она, глядя в лицо Богданову. – Подвиг. Ура! Теперь вам надо фамилию переменить. Что это за «богом данный»? Долой! Сегодня на комсомоле поставлю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: