Скуден, однако, провинциальный край на развлечения. В обеденное время вопрос «хлеба или зрелищ?» был однозначно решен в пользу последнего, и уже только поэтому совесть моя была чиста.
Женщины суетливо занимали позиции поудобней, суетились вокруг меня, кудахтали, непонятно зачем давали друг другу советы относительно того, как следовало бы поступить.
Все слушали советы, но никто не решился подойти ко мне, хотя бы повернуть на спину, расстегнуть воротничок и смочить виски.
Когда в цех вплыл врач, все уважительно расступились, пропуская грузное неповоротливое тело на непомерно длинных ногах.
— Кирилл Михайлович, будьте любезны, — обратился он к мастеру.
Меня бережно повернули, и, предварительно прощупав запястье, прокивав в такт моему разжиженному пульсу бородатой, щекастой, практически безглазой головой в легком младенческом пушке седых волос, доктор многозначительно цокнул и еще раз попросил дребезжащим тенором:
— Будьте любезны, Кирилл Михайлович… — Он сам с трудом поднялся с корточек и, захлебываясь одышкой, многозначительно проронил: — Мда…
Кирилл Михайлович мягко подхватил меня за талию и повел мимо любопытствующих собригадниц. Я попыталась отстраниться, но он ласково шепнул:
— Ничего, миленькая. Потерпи. До медпункта совсем близко.
Кирилл, несмотря на свою далекую от аполлоновского эталона внешность, бесспорно, обладал тем неуловимым шармом и обаянием, которые притягивают женщин всех возрастов.
Он всегда был подчеркнуто вежлив и очень часто таинственно нежен. В бригаде его любили и уважали. Он редко поднимал голос на женщин, предпочитая решать все вопросы при помощи своего обаяния.
И, надо сказать, делал он это довольно успешно. Из него получился бы неплохой психолог или врач, а может быть, и учитель, поверни он на другую стезю во время юношеского поиска смысла жизни. Но это неважно, кем бы он мог стать. Здесь, на месте мастера в женском коллективе, он, кажется, занимался тем, к чему имел призвание. В одном лице являлся и учителем, и психологом, и врачом, когда в этом возникала необходимость.
От его нежного касания и тихого шепота в моей душе возникала такая истомная легкость, что я уже готова была устыдиться совершенного безобразия, извиниться и все объяснить, но что-то удерживало меня, и я, расслабленно прильнув к Кириллу, повиновалась его мягкой власти.
В медчасти меня еще раз прослушали, прощупали, дали таблетку и стакан воды.
Фомич, как по-семейному называли врача заводчане, прислушиваясь к собственному самочувствию, велел мне посидеть. Он сунул себе за щеку таблеточку валидола и уставился на меня внимательным взглядом.
— Сколько тебе, говоришь?
— Шестнадцать… Будет. — Я перевела взгляд на какой-то плакат, извещающий население о вреде алкоголизма, и стала старательно его изучать.
— Как же, как же… Здоровьице-то, оно, знаешь ли, штука серьезная. Не шутка, прямо сказать. Вон американцы скоро вымрут как нация. А у нас — здоровье прежде всего… В твои-то годы. Сколько, говоришь? — Он сдвинул брови, вспоминая мой возраст.
— Шестнадцать. Будет.
— Когда, говоришь?
— Двадцать второго… июня. — Я оторвала взгляд от красного носа на плакате и перевела его на нос Фомича. Нос врача оказался таким же карикатурно-красным.
— Вот видишь! — воскликнул он. — Двадцать второго июня! — Доктор отодвинул мою «историю болезни». — Июня? Вот видишь… У меня батя умер тоже… Двадцать второго июня. Давно, правда…
Я удивленно смотрела ему в глаза, пытаясь уловить логическую сцепку. Но он многозначительно поднял палец, сдвинул домиком брови и продолжил:
— И война к тому же… Вой-на! — Его указательный палец угрожающе завибрировал, словно война началась по моей вине, но неожиданно он поднял его вверх и четким движением поставил в воздухе воображаемую точку. — А тебе семнадцать.
— Шестнадцать.
— Ну да, я и говорю. Иди с Богом.
— А практика? — дрожащим от волнения голосом спросила я, осознавая свою несомненную гениальность.
— Практика? — Врач возмущенно посмотрел поверх нацепленных на толстую сливу носа очков. — Какая тебе практика?! В поликлинику! Обследоваться! Здоровье, деточка, здоровье! Локти будешь кусать, да поздно! Кирилл Михайлович… — Он переадресовал свое возмущение мастеру, решив, что я недостойна далее задерживать внимание такого занятого человека, и одновременно освободив себя от обязанности растолковывать столь очевидные вещи столь бестолковым гражданам.
— О практике не беспокойся, — сказал мне мастер, выходя из кабинета врача и приглашая меня последовать его примеру.
— Но мне бы не хотелось оставлять ее незачтенной… Может, я отработаю? — слукавила я, надеясь на отрицательный ответ.
— Зачтут, — уверил Кирилл Михайлович. — Заполним как отработанную. Думаешь, охота нам за тебя нести ответственность? — Он усмехнулся и пропустил меня в цех, галантно распахнув дверь.
Бумагу с отмеченной по полной программе практикой мне выписали у начальника, поставили печать и, пожелав крепкого здоровья, велели собираться домой.
Я с радостью сдала халат и косынку.
— Кирилл, — попросил начальник цеха. — Не в службу, а в дружбу, отвези девчонку. Тебе далеко? — Он повернулся ко мне.
— Я сама, вы что! Я в порядке.
— Кирилл, отвези, сам понимаешь… И сдай прямо в руки мамочке. А то мало ли, по такой жаре…
Я сидела в новехонькой машине рядом с водителем и едва сдерживала восторг. Так, наверное, ощущают свое великолепие гениальные служители изящных искусств. Блистательные актеры, исполненные чувства глубокого удовлетворения, удаляющиеся после хорошо сыгранной премьеры за тяжелый бархат занавеса под выкрики «Браво!».
Кирилл искоса поглядывал на меня и наконец, не выдержав, свернул к обочине.
Машина замерла в тени густой, аккуратно подстриженной кроны китайской яблони. Кирилл внимательно посмотрел на меня из-под светлых, но длинных ресниц, о чем-то напряженно подумал и… захохотал.
— Поздравляю! — Зеленые искры брызнули из его глаз, заплясав по салону. Они проникли в меня и, дергая изнутри невидимые ниточки, озвучили озорные колокольчики ответного веселья.
Первоначальное смятение растворилось в неудержимом смехе. Кирилл сжимал мою руку, вытирал слезы и заливался, как ребенок.
— Поздравляю! — всхлипывал он. — Вот артистка! Молодчина, нечего сказать. Уха-ха… Я бы… Ха-ха-ха… так не смог. Ой ты, мать честная! Завидую!
— А я думаю, нет уж, дудки! Работать буду… Ха-ха-ха! — держалась я за животик. — Нет уж… Ха-ха-ха… Счетчик поставьте. А то как дурак: намотай-размотай, намотай-размотай.
— Ух ты, вот молодежь пошла. А я ей — потерпи… Ну, молодчина! Здорово подловила. — Смех постепенно сошел на нет, но глаза его все так же неотрывно изучали мое лицо. А пальцы так же ласково скользили по коже моей руки.
— Простите! — Мне вдруг стало неловко, но в то же время почему-то так хорошо и печально. Вот сейчас он отвезет меня домой, я выйду из машины, захлопну дверцу, и он уедет. А вместе с ним исчезнет из моей души нечто такое, без чего уже невозможно будет жить.
Невозможно смотреть на звезды и слушать пение цикад, невозможно читать стихи и летать во сне. Станет холодно и одиноко. Бесконечное, бессмысленное, бесплодное существование.
Но для чего, для чего тогда вся эта пустопорожняя суета, эти жалкие потуги самообмана, когда едва проглянувший свет заметает вечность?
— Простите, — повторила я тише.
Кирилл отпустил мою руку, нажал на газ, и машина тронулась с места. По глянцевой поверхности стекла поплыли редкие, полупрозрачные облака. Они уносили меня за край земли, в неугасимое голубое сияние зарождающегося чувства.
— Знаешь, Ира, мне ужасно осточертела эта работа, но в нашем маленьком городе я не вижу ей альтернативы. И я хожу в цех, как на казнь. Каждый день — от звонка до звонка. Но я смирился. Я смирился еще в твоем возрасте… Думал, пройдет время, и все как-то само собой образуется. Я привыкну, втянусь… — Он замолчал. Я тоже не находила, что ответить ему. Да и нужен ли был ему мой ответ? Вероятней всего — не нужен.