– До свидания! – сухо сказал я, приподнимая шляпу.
– Почему? – тихо воскликнул он.
– Я не люблю шуток, когда в них нет чувства меры.
– И – уходите?.. Дело ваше… но, знаете, если вы теперь уйдёте от меня, мы уже никогда не встретимся.
Слово «никогда» он подчеркнул, и оно прозвучало в ушах моих, как удар похоронного колокола. Я ненавижу это слово и боюсь его: оно всегда представляется мне тяжёлым и холодным, чем-то вроде молота, предназначенного судьбой для того, чтобы раздроблять надежды людей. Это слово остановило меня.
– Что вам нужно? – с тоской и злобой спросил я.
– Сядем здесь, – снова усмехаясь, произнёс он и, крепко взяв меня за руку, потянул её вниз.
В этот момент мы с ним были в аллее городского сада, среди неподвижных, обледенелых ветвей акации и сирени. Освещённые луной, они висели в воздухе над головой моей, и мне казалось, эти покрытые льдом и инеем жёсткие ветви проникают мне в грудь, касаются сердца.
Недоумевающий, озадаченный выходкой моего спутника, я смотрел на него и молчал.
«Это больной», – подумал я, желая ободрить себя и объяснить себе его действия. Но он как-то угадал мою мысль.
– Ты думаешь, что я ненормален? Оставь это. Это такая дрянная и вредная мысль!
Прикрываясь ею, как часто мы отказываемся от понимания человека только потому, что он оригинальнее нас, и как стойко эта мысль поддерживает и осложняет печальную небрежность наших отношений друг к другу!
– О, да!.. – сказал я, всё сильнее ощущая в себе смущение пред этим человеком. – Но, извините, я пойду… Мне пора уже…
– Ступай, – сказал он, пожав плечами. – Иди… но знай, что ты спешишь потерять себя…
– Он выпустил мою руку из своей, и я пошёл прочь от него.
Он остался в саду на горе, спускавшейся к Волге, на горе, покрытой белой пеленой снега, перерезанной тёмными лентами тропинок. Пред ним открывался широкий вид на безмолвную, унылую равнину за рекой. Этот человек остался в саду, сел на одну из скамеек и стал смотреть в пустынную даль, а я шёл вдоль по аллее и чувствовал, что не уйду от него, но всё-таки шёл.
Шёл я и думал: «Следует мне идти тихо или быстро для того, чтоб показать ему, – человеку, что сидел там, сзади меня, – как мало он для меня значит?»
Вот он тихо насвистывает что-то знакомое… Я знаю, что это смешная и грустная песня о слепом, который взял на себя роль вожака слепых. «Зачем он именно её насвистывает?» – подумал я.
И тут я понял, что с той минуты, как я встретился с этим маленьким человечком, я вступил в тёмный круг ощущений исключительных и странных. Недавнее, ровное и довольное настроение моего духа облеклось в туман ожидания чего-то важного и тяжёлого.
– вспоминал я слова песни, которую насвистывал тот человек.
Я обернулся и посмотрел на него. Облокотясь одной рукой о колено и положив голову на ладонь, он смотрел на меня, свистал, и его чёрные усы шевелились на лице, освещённом луной. Я решил вернуться назад, движимый каким-то роковым чувством. Быстро подошёл я к нему, сел рядом и сказал ему, не волнуясь, но горячо:
– Послушайте, будем говорить просто…
– Это необходимо для людей, – кивнул он головой.
– Вы, я чувствую, обладаете силой какого-то воздействия на меня и, очевидно, имеете что-то сказать мне… да?
– Наконец, ты нашёл в себе мужество слушать! – воскликнул он со смехом; но теперь этот смех был мягче и даже что-то близкое к радости послышалось мне в нём.
– Так говорите! – сказал я, – и если можете, говорите без странностей…
– О, хорошо! Но согласись, что ведь странности были необходимы для того, чтоб привлечь ко мне твоё внимание? Теперь притупляется внимание к простому и ясному, как чересчур холодному и жёсткому, а согреть и смягчить что-нибудь мы не умеем: мы сами холодны и жестки.
Мы, кажется, снова хотим грёз, красивых вымыслов, мечты и странностей, ибо жизнь, созданная нами, бедна красками, тускла, скучна! Действительность, которую мы когда-то так горячо хотели перестроить, сломала и смяла нас… Что же делать? Попробуем, быть может, вымысел и воображение помогут человеку подняться ненадолго над землёй и снова высмотреть на ней своё место, потерянное им. Потерянное, не правда ли? Ведь человек теперь не царь земли, а раб жизни, утратил он гордость своим первородством, преклоняясь пред фактами, не так ли? Из фактов, созданных им, он делает вывод и говорит себе: вот непреложный закон! И, подчиняясь этому закону, он не замечает, что ставит себе преграду на пути к свободному творчеству жизни, в борьбе за своё право ломать для того, чтобы создавать. Да он и не борется больше, а только приспособляется… Чего ради ему бороться? Где у него те идеалы, ради которых он пошёл бы на подвиг? Вот почему живётся так бедно и скучно, вот почему обессилел в человеке дух творчества… Некоторые слепо ищут чего-то, что, окрыляя ум, восстановило бы веру людей в самих себя. Часто идут не в ту сторону, где хранится всё вечное, объединяющее людей, где живёт бог… Те, которые ошибаются в путях к истине, – погибнут! Пускай, не нужно им мешать, не стоит их жалеть – людей много! Важно стремление, важно желание души найти бога, и, если в жизни будут души, охваченные стремлением к богу, он будет с ними и оживит их, ибо он есть бесконечное стремление к совершенству… Так ли?
– Да, – сказал я, – это так…
– Ты, однако, умеешь соглашаться, – заметил мой собеседник, колко усмехаясь. Потом он помолчал, глядя вдаль. Мне показалось, что он долго молчит, и я нетерпеливо вздохнул. Тогда он, не обращая на меня своего взгляда, блуждавшего вдали, спросил:
– Кто есть твой бог?
До этого вопроса он говорил мягко и ласково, и мне приятно было его слушать: как и все думающие люди, он был немного печален, был близок мне, я понимал его, и моё смущение пред ним гасло. И вот вдруг он ставит роковой вопрос, на который так трудно ответить человеку нашего времени, если этот человек честно относится к себе. Кто есть мой бог? Если б я знал это!
Я был подавлен вопросом, да и кто бы, на моём месте, сохранил присутствие духа? – А он смотрел на меня своими острыми глазами, улыбался и ожидал моего ответа.
– Ты молчишь слишком долго для человека, который мог бы дать ответ. Может быть, ты скажешь мне что-нибудь, если я спрошу тебя вот о чём: ты пишешь, и тысячи людей читают тебя; что же именно ты проповедуешь? И думал ли ты о твоём праве поучать?
Первый раз в жизни я смотрел так внимательно вглубь себя. Пусть не думают, что я возвышаю или унижаю себя для того, чтоб привлечь к себе внимание людей, – у нищих не просят милостыни. Я открыл в себе немало добрых чувств и желаний, немало того, что обыкновенно называют хорошим, но чувства, объединяющего всё это, стройной и ясной мысли, охватывающей все явления жизни, я не нашёл в себе. В душе моей много ненависти; она постоянно тлеет там, иногда вспыхивает ярким огнём гнева; но – ещё больше сомнений в душе моей. Порой они так потрясают мой ум, так давят сердце, что долгое время я существую внутренно опустошённый…
Ничто не возбуждает меня к жизни, сердце моё холодно, как мёртвое, ум спит, а воображение давят кошмары. И так, слепой, немой и глухой, живу я долгие дни и ночи, ничего не желая, ничего не понимая; мне кажется тогда, что я уже труп и лишь по какому-то странному недоразумению ещё не зарыт в землю. Ужас такого существования ещё больше усиливается сознанием необходимости жить, ибо в смерти ещё менее смысла, ещё больше тьмы… Наверное, она отнимает даже и наслаждение ненавидеть…
Что же, в самом деле, я проповедую, я – такой, каков есть? И что я могу сказать людям?
То, что уже давно говорили им и всегда говорят, что находит себе слушателей, но не делает людей лучшими? Но имею ли я право проповеди этих идей и понятий, если сам я, воспитанный на них, часто поступаю не так, как они повелевают? Если я иду противу них, значит ли это, что убеждение в их истинности есть искреннее моё убеждение, заложенное в основе моего «я»?.. Что же отвечу я человеку, который сидит рядом со мной? А он уже устал ждать моих ответов и снова заговорил: