* * *

...Такого лета, верно, уже не повторялось. Немцы обложили наш отряд: со всех сторон.

Мы искали белые корневища, которые в деревне называют коробочками, молодой борщевик с гранеными стеблями, крапиву. Пробуя крапивные щи, поражался: мягкие, пресные, соли бы!.. Скориков по моему совету толок ивовую кору, которую добавлял в табачок. Я на память читал строки "Песни о Гайавате", где говорилось о том, что кору ивы можно курить, и он это запомнил.

День ото дня хуже. Обшарили весь лес; я ходил с Кузнечиком к дальней реке: пробовали ловить рыбу. Поймали трех пескарей. Обдирали молодую кору с осин, на полянах рвали стебли диких злаков.

По вечерам я кипятил воду в котле. Заваривал чай листьями мяты, кипрея, малины, зелеными яблочками с лесной орех, какими-то незнакомыми стручками, которые, по словам Кузнечика, съедобны. Скориков прозвал этот чай партизанским супом. По его словам, он не испытывал голода: помогало курево. По его теории выходило: голодать - плохо, курить - плохо, а то и другое одновременно - даже здорово. Впрочем, вид его свидетельствовал о другом: он съежился, потемнел лицом, глаза ввалились. Эх, дождаться бы распутицы, настоящего русского бездорожья, столь нелюбезного врагу, и дать отсюда стрекача на новое место!.. Выходить к реке стало опасно. Об этом меня предупредил капитан. Он не унывал, но держаться даже ему было трудно. Я считал дни, когда появятся грибы и ягоды.

Светлые, бесконечные, голодные вечера, лихорадочно блестящие глаза, последние рубежи надежды...

Почему лоси и зайцы по лесу скачут,

Прочь удаляясь?

Люди съели кору осины,

Елей побеги зеленые...

Жены и дети бродят по лесу

И собирают березы листы

Для щей, для окрошки, борща,

Елей верхушки и серебряный мох,

Пища лесная.

Дети, разведчики леса,

Бродят по рощам.

Жарят в костре белых червей,

Заячью капусту, гусениц жирных

Или больших пауков - они слаще орехов.

Ловят кротов, ящериц серых,

Гадов шипящих стреляют из лука,

Хлебцы пекут из лебеды...

Когда умолкали птицы, я прислонялся к теплому сосновому стволу на взгорке и наблюдал, как проступали на небе звезды. В июне на зеленоватом фоне отчетливо видны были голубая Вега, белые Денеб и Альтаир. Три главенствующих звезды образовывали огромный треугольник. Я различал созвездия Орла и Лебедя. Зажигалось еще несколько звездных огней, и небесные птицы устремлялись в свой вечный полет. Лебедь направлялся к Земле; некогда он внушил древним мысль, что это сам всемогущий Зевс летит на свидание. Орел расправлял крылья, словно он еще не устал от выпавшего ему жребия десять тысяч лет терзать печень светоносного Прометея.

Надо мной шуршали перепончатыми крыльями кожаны, редко-редко вздыхала от ветра земля, одетая травами и чутким подлеском. На юге, где окоем был открыт, я различал оживавшую под светом звезд и луны стихию. Там сиял красный Антарес. Кусок неба, заключенный словно в раму двумя вековыми соснами, их темными ночными кронами, таинственно волнующимися под ветром, притягивал меня, как магнит.

В августе особенно заметен был Дельфин с его ромбом из четырех звезд. Выше и правее Дельфина, прямо над Альтаиром, мчалась Стрела, сверкая хвостовым оперением. Около полуночи глубина неба увеличивалась, и взгляд проникал очень далеко; серебрился Млечный Путь; от запахов, которые доносились с южным ветром, кружилась голова. Что я искал там? О чем говорили эти ясные, свежие, пряные ночи?..

БИБЛИОТЕКА

Возможно, следовало бы рассказать, как осенью мы уходили из лагеря, потому что нас засекла воздушная разведка... Думаю, что нас приняли за крупное партизанское соединение: вскоре пожаловали "юнкерсы". На северном склоне холма кто-то насчитал потом сорок семь воронок. Описать этот осенний поход нелегко. Было много раненых, которых прикрывала вторая группа - в ней были Ходжиакбар, Скориков и я. Помню, как мы шли оврагами, как мы буквально растворились в этой путанице перелесков, балок, речек и озер, а уставали так, что переходы казались бесконечными - и одинаковыми. Потом ударили морозы, выпал снег, а мы все еще кочевали с места на место. С ходу мы ворвались в небольшое сельцо, которое было трудно обойти. Точнее, через него и пролегал маршрут в обход укрепленных пунктов. В бою был убит командир отряда Максимов. Командование принял капитан.

А потом - неожиданность... На скате холма, где церковь и синий снег, - кирпичный дом с копотью над выбитыми окнами... Обугленные ступени, обвалившаяся крыша, а внутри по гулким пустым коридорам гулял ветер, и книжные полки присыпаны снегом. На мертвых полках - живые книги. Их застал дождь, когда вспыхнул огонь. В этом я уверен. Иначе мне не притронуться бы к переплетам, под которыми спрятаны Тютчев и Толстой, Горький и Есенин, Блок и Шолохов. Вокруг - ни души, снег и снег, серый обледенелый лес у окоема, слепая дорога, осиротелые ветлы... Вне всякого сомнения, она мне не приснилась: я видел своими глазами эту библиотеку и шел по ее коридорам.

Потом шелестели страницы книг, торцы их приходилось отогревать пальцами, и тогда они начинали говорить.

Когда я присел у полок и стал читать, пришло чувство встречи после разлуки: я узнавал стихи, хотя понимал их теперь иначе, чем раньше. Именно тусклый свет из вылетевших напрочь окон как будто бы заставил вдруг засиять рифмы и строчки, и я проглатывал страницу за страницей, не замечал, как летит время. Наверное, я перенесся как бы в новое измерение, потому что оставались со мной лишь слова... Они звучали диковинно, но казались проще, чем в детстве, и я ловил себя на мысли, что понимаю теперь почти все: и скрытую тревогу, и ритм ищущей мысли - отступающей и снова летящей вперед на крыльях мечты. И слова теперь не разделяли мир и мою жизнь, а соединяли их, и у меня прибавлялось сил с каждой новой необыкновенной страницей, даже строкой.

Идут века, шумит война,

Встает мятеж, горят деревни,

А ты все та ж, моя страна,

В красе заплаканной и древней...

Громче стал голос поэта, никому не слышимый до поры. Слова, непонятые раньше, вернулись ко мне и стали понятны в этом сумрачном свете из слепых оконных проемов. Потом я читал строки из дневников Блока. Теперь я понимал поэта.

"Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольется Восток. Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины. Опозоривший себя, так изолгавшийся, - уже не ариец. Мы варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ - будет единственно достойным человека".

Я читал, и из этих слов вырастали "Скифы". Как же я раньше не знал!.. Я с удивлением открывал для себя явную связь строк с жизнью. С далеким восемнадцатым годом, с годом нынешним. Недаром поэта называли провидцем. Я как бы прикоснулся к его жизни. Слова навсегда оставались в моей памяти.

"Едва моя невеста стала моей женой, лиловые миры первой революции захватили нас и вовлекли в водоворот".

В памятном восемнадцатом году - письмо Маяковскому. И я теперь пытался понять его, пока в прикрытых моих глазах бежали строки:

"Не так, товарищ! Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваш крик - все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же еще рабы старого мира: нарушение традиций - та же традиция. Над нами - большее проклятье - мы не можем не спать, мы не можем не есть. Одни будут строить, другие разрушать, ибо "всему свое время под солнцем", но все будут рабами, пока не явится третье, равно непохожее на строительство и на разрушение".

Но эти диковинные слова были мне уже знакомы, я впервые прочел их у моей тетки в Москве... У нее целый шкаф со стихами, поэтическими дневниками, даже письмами. И красные, зеленые, белые корешки переплетов кажутся клавишами неведомой музыкальной машины...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: