Раздался писк, потом - легкая возня. Откинув шинель, я обнаружил среди веток, на которых лежал, несколько полевок. Мыши забились под мою шинель в поисках тепла. Ночь была прохладной, как всегда, когда небо так прозрачно. Я даже не сделал попытки прогнать непрошеных гостей. Пусть греются под солдатской шинелью.

Посветлело. В серых предрассветных сумерках я перечитывал письмо матери. Перечитывал, почти не глядя на строчки, выведенные ее усталой рукой (писала письмо после смены!). Потому что помнил его почти от слова до слова. На четырех тетрадных страницах она рассказывала о том, как в первую зиму грелись они на заводской площадке у костров. В незаконченных цехах и корпусах - без окон и без крыш - начали работать и собирать машины. Какие машины - она не писала, но я догадывался. Теперь работать гораздо легче. Строительство закончено. Приехало много новеньких. Они быстро осваивают специальности. Сама же она работает бригадиром, учит новичков. Но ей хочется снова вернуться к своему станку.

Она просила писать о себе поподробнее. Я много раз обещал ей сообщать все о себе, но обещаний этих почему-то не выполнял. Много позже я понял, что не мог тогда рассказать об этих тревожных коротких ночах, о боях и маршах. О рытвинах, распутице, замерзших глыбах осенней грязи. О заснеженных бесконечных полях сорок третьего - сорок четвертого...

Я боялся, что слова будут сухими, непохожими на правду. И потому письма мои были благополучно-обнадеживающими. И я даже искренне верил, что ей приятно получать именно такие письма.

Нередко передавал приветы Наденьке в Войново. О ней теперь вспоминал я с двойственным чувством. Была ли у меня девушка? Задавая себе этот вопрос, я с беспощадной ясностью думал о военвраче Лидии Федоровне. Хотя это казалось далеким прошлым, но воспоминания жгли, гнали прочь мои рассуждения о будущем, о встрече с Наденькой, на которую я уже и не рассчитывал. А мама молчала: ни слова о Наденьке, как будто ее вовсе не существовало на свете. Только однажды она мельком упомянула о ней. Но как!.. У каждого, мол, своя жизнь, своя судьба. Из этого я мог заключить, что с Наденькой ничего не случилось, что она жила в своем Войнове по-прежнему, но что-то все же произошло. Не случайно ведь Надя не ответила на мое письмо, посланное зимой. И я, конечно, догадывался, что именно могло произойти... Но какое, собственно, я имел на нее право?

Наверное, я был еще очень молод...

Иногда я отчетливо видел лицо Лидии Федоровны. Но чаще память моя восстанавливала с пугающей достоверностью один день или вечер. И тогда я до боли сжимал пальцы, мои губы шевелились, глаза закрывались, перед ними возникало сильное женское тело. Я вскрикивал, изображение, если это можно так назвать, рассыпалось, и я видел как будто мозаику, но и там в каждом осколке, всюду виделось мне одно и то же, и я не мог справиться с этим.

Но странно: чем чаще я видел ее, тем меньше было желание писать ей... Несколько ее писем я хранил, они были короткими, сухими, несерьезными какими-то, и ни одно из них не передавало того, что я искал.

Однажды на рассвете я услышал ее голос, она тихо сказала: "Валя!" И я встал и пошел умываться в озерке, вошел в холодную воду под луной. Потом сбросил руками капли воды с шеи и лица, медленно побрел назад.

ПОЕДИНОК

Машины шли с погашенными фарами, шины их, казалось, находили дорогу ощупью. Луна появлялась изредка. Под утро нагнало облаков. Борта машины дергались от неожиданных попаданий в кювет. Было прохладно, я поднял воротник шинели, съежился и сидел так, дремал.

Мы выехали на открытое место, стало еще прохладнее, но и посветлее зато: было хорошо видно полотно дороги. Слева угадывались далекие холмы над ними не было ни звезды. Тут кто-то сказал, что мы проскочили линию фронта. Дрему как рукой сняло, я поднял голову. Мы двигались теперь шагом, если так можно сказать о наших машинах. Проселок был на редкость не ухоженный, с колдобинами и рытвинами, с поваленными деревьями поперек (от бомбежки?), с какими-то густыми куртинами желтых высоких цветов, вылезших на дорожное полотно. Может быть, этим летом мы были первопроходцами в этом забытом богом и людьми месте. Четверть часа нас трясло и мотало, потом вынесло на хорошую дорогу.

- Совсем светло, - сказал Пчелкин.

- Теперь жди команды "воздух!", - заметил Поливанов.

- За этим дело не станет! - подтвердил я. - Тут и свернуть некуда, придется в машинах отсиживаться.

- Ну да! - сказал Пчелкин.

И тут я увидел едва заметную, глубинную улыбку Поливанова. Резко обозначились морщины у глаз... Да, тогда, в сорок первом, я едва ли бы смог заметить, как улыбаются наши командиры орудий и батарей.

"Над чем смеется! - подумал я. - А если вправду сейчас пойдут на нас "юнкерсы", им с разбегу, вдоль дороги, очень сподручно нас превратить в мочалку..." Но тут же снова посмотрел на Поливанова и на притихшего Пчелкина, и мне самому захотелось улыбнуться.

Я знал, что Поливанов воевать начал в сорок первом, под Москвой.

- Да, у деревни Козино, - подтвердил он, вспомнив те дни. - В начале декабря, перед самым нашим контрнаступлением. Только тогда и понял, что немцу к столице никак не пройти. Своими глазами видел. Что тут рассказывать! Нужно эти их подбитые танки руками пощупать, чтобы и в пушки наши, и в земляков своих до конца поверить и потом уж с этой верой идти вперед. Да, деревня Козино...

Поливанов служил тогда тоже в артиллерийском полку. На деревню пикировали "юнкерсы" и "мессеры", пулеметные очереди долбили стены церкви, где оборудован был наблюдательный пункт. А на лед реки Порки, что течет в сторону Волоколамского шоссе, выползли немецкие танки и выкатились грузовики с пехотой. Видно, приглянулась немцам речка с метровым льдом, и решили они использовать ее вместо шоссе. Тогда батарея и получила приказ накрыть их огнем.

- Особенно не повезло неприятельской пехоте на грузовиках, - с хмурой улыбкой вспоминал Поливанов. - Десяти машин немец недосчитался. К этому прибавь пять танков, которые сгорели на месте.

* * *

Перед нами была поставлена задача оседлать шоссе и железную дорогу, по которым должен был отходить противник. Ночной бросок в сорок километров позволил выполнить первую часть задачи. Мы вышли к шоссе, заняли железнодорожный разъезд...

На втором пути шипел дежурный паровоз - это напоминало вздохи уставшего, замученного зверя. Безлюдье. Откуда ни возьмись броневик с черепом и крестом на борту. Мы замерли. Гортанный возглас на немецком. Громкий хлопок, неожиданное движение воздуха. Это ударила замаскированная пушка у первого пути, за вагонами. Броневик остановился, дернулся. Еще удар... Машина зачадила, как паяльная лампа. Очереди. Снова тихо и тревожно в ожидании немецкой контратаки.

...На медной тепловатой гильзе сидит темная бабочка-репейница с оранжевыми полосками и пятнами. Ее крылья сходятся и снова открывают вышивку; она не хотела улетать, но я спугнул ее, чтобы не задеть ненароком.

...Немецкий танк поднимался на взлобок, рыжеватый от солнца и сухой от травы. Вот он остановился. Хлестнула пулеметная очередь. В это время Пчелкин зарядил пушку. Огонь! Снаряд ударил по башне, срикошетировал, высек искры. Другой снаряд поджег танк. Из перекрестия прицела теперь, точно тени, выскальзывали немецкие танкисты.

Я не заметил, как вблизи нашего орудия разорвался снаряд, только почувствовал, что воздух вокруг вскипел от горячих металлических осколков. Оглядевшись, увидел: Поливанов вдруг прислонился к щиту и стал оседать. Снова резанули воздух осколки. Я тормошил Поливанова, рука моя попала в мокрое липкое пятно на его гимнастерке. Он не отзывался, я беспомощно оглянулся. Леша Пчелкин безжизненно лежал рядом ничком, и ладонь его накрыла снаряд, который он не успел закинуть в казенник.

Показался второй танк. Он поднимался на взгорок левее первого танка. Я прильнул к прицелу и тут только понял, что бессилен, и это бессилие было страшнее смерти: прицел был разбит. Немецкий танк на взгорке медленно поворачивал башню. Его пушка выплюнула горячую струю. Но не в мою сторону. И это бесило. Словно там, в танке, немецкий экипаж понимал, что наш расчет мертв.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: