...Когда подрос брат, Иван подался в город, работал в горячем цехе, здесь, быть может, и застала его война. Через месяц-два ушел он добровольцем на фронт, после госпиталя вернулся в город, не нашедши ни матери, ни брата, ни дома. Дом сгорел - об этом рассказали односельчане, мать похоронили в сорок втором. Брат ушел и не вернулся.
Здесь, на Рогожском рынке, началась новая жизнь Ивана Сапожникова: живет он в сарайчике, где сторожиха Анисья хранит ведра, лопаты, кирку, старый самовар, метлы; в углу - охапка соломы, здесь хорошо подремать дождливым днем. Рано поутру, наступив деревяшкой на камень, соскочив с него на асфальт, гармонист спешит на свое место. И снова звенит-рассказывает гармонь.
Чем-то близок мне гармонист. И я мог быть таким, но я не умею играть на гармони. Я читал бы "Двенадцать" и "Скифы" любимого поэта.
* * *
Семилетний мальчик закинул леску с рыболовным крючком в ворох яблок на деревянном столе, потянул на себя - два яблока скатились со стола, одно досталось мальчишке.
- Ах ты паршивец! - Толстая старушка, бросив очередь, кинулась за ним.
В руке его блеснуло лезвие. Он зажал его между пальцев. Спиной, боком он отступил, потом юркнул за угол, и след его простыл.
- Смотри какой! - восклицает женщина.
Глаза гармониста пристально смотрели куда-то мимо, дальше меня...
- Ишь наяривает, - добродушно сказала толстая старушка.
Я подошел. Он посмотрел на меня. В ту же минуту глаза его опять увидели даль, скрытую от других. Я дождался, пока кончится его песня. Спросил:
- Откуда, фронтовик?
- Смоленск, Вязьма, - коротко ответил гармонист.
- Подожди, я мигом...
Я побежал за угол, где за девять рублей без сдачи тетка в цветастом платке протянула мне холодную четвертинку. Я побежал назад. Выпросил стакан у человека, которого я сначала принял по одежде за нищего, и сунул было ему двугривенный. Подошел к гармонисту, налил стакан, протянул ему. Он не спешил его принять. Сдвинув фуражку на затылок, он задиристо посмотрел на меня, взял стакан и долго держал его в руке, потом махнул:
- Спасибочко!
РЕКА ПАМЯТИ. ПРОДОЛЖЕНИЕ
Во сне - монотонный голос партизана Василия Макеева:
- То лето было у нас очень жаркое. Зной такой, что не приведи господь. Поднимаешься на мост, что перекинут через железную дорогу, и отдыхать пора. Так-то, брат. Ну вот, однажды я стою на мосту, смотрю, поезд идет. Товарный поезд. В полувагонах, в конце состава, лежат внавалку красноармейцы. Пленные, значит. Замедлил ход поезд, смотрю я на пленных и вроде бы не признаю их за наших людей: до того их неволя довела. Гимнастерки изодраны, некоторые перевязаны ссохшимися, потемневшими от крови и грязи бинтами. Они даже не шевелились, видно, не было сил. Рядом со мной, смотрю, стоит такая сердобольная старушка и все приговаривает: "До чего же довели вас, касатики! Матери-то, чай, о вас и не знают, о касатиках". Я вынул из кармана кисет и кинул пленным; смотрю, старушка развернула кусок сала, подает мне и говорит: "Кинь-ка, у тебя рука покрепче". Кинул я, и тут же конвоир дал очередь, старушку - наповал...
Он умолкает.
Лицо капитана Ивнева в профиль, впалые щеки, чуть покатый лоб с ранними морщинами, его голос:
- Во всем, что произошло: в поражениях сорок первого, в том, что война должна была продлиться четыре года без малого и вызвать убийство миллионов людей, - во всем этом следует искать свои причины...
Бабка трясет меня за плечо:
- Пора на занятия, студент!.. Студе-ент!
Я вскакиваю, умываюсь на кухне над раковиной, шлепаю по деревянным половицам босыми ногами, глотаю хлеб и чай, выбегаю на улицу и вижу ее. Наденьку. Из моего детства.
Она идет по другой стороне Школьной улицы, мимо ателье, дальше, дальше, к Рогожскому валу. Я не верю своим глазам: она? Кажется, да... Такая же стройная, волосы каштановые, голова не покрыта, на ней старое темное пальто, воротничок полуподнят. О Река памяти!
Надя...
Я иду за ней, невидимый, неузнанный; она обходит осеннюю черную лужу у подворотни тридцать седьмого дома. И я не решаюсь остановить ее... Где-то во мне живет сомнение: она ли? Я вижу ее, удаляющуюся, как сквозь полуматовое стекло: она все дальше от меня... И вот затерялась среди прохожих. Быстрые, мимолетные, тревожащие меня воспоминания.
Что ей здесь делать?.. И быстрый ответ самому себе: она спешила на поезд, она уехала к себе в Войново, где река, и простор, и сосновый бор на загривке холма.
Что со мной приключилось? Какой-то приступ, пронзительно-щемящая боль - и резкие, яркие отсветы прошлого, точно огонь. Щеки мои порозовели; вокруг все утихло: не слышно машин, голосов, шагов. Останавливаюсь, точно хочу прислушаться к себе. Держусь за ствол тополя. Холодная гладкая кора, ладони остыли. О Река памяти!
...И весь вечер потом и всю ночь проступало какое-то дрожащее марево: то были воспоминания о снах и сны, похожие на воспоминания. И виделась туманно-желтая излука реки со следами босых ног на песке, темно-золотые пряди Наденькиных волос, обворожительно сияющие глаза. Слышалось одно и то же: голос ее, плеск мягкой волны, песня летнего ветра.
ПОСЛЕДНИЕ СТРАНИЦЫ. ДВОЕ
За стеклом вагона проплывали зеленые и коричневые дома с облупившимися фасадами, белыми наличниками, покосившимися заборами, черными яблонями и вишнями в палисадах перед окнами. Серые накренившиеся столбы уныло окаймляли скучные улицы, по которым шли, огибая рытвины, редкие прохожие, чаще всего бабы в мужских ватниках или тонконогие девочки в подшитых валенках. Поперек дороги поднимались деревянные мосты с перильцами, с окованными полосовой сталью ступеньками; за мостами уходили в лесную черную даль неровные рельсы с их вечным гудом и лязгом чугунных буферов, с бегущими вагонами-теплушками, полусгнившими шпалами, едким запахом угольной пыли и сгоревшей серы, разогретой стали и мазута, с полурастаявшим снегом на откосах.
Старые, допотопные сараи из красного кирпича, склады и фабрики с черными от копоти стеклами, с оконными пролетами, забитыми посеревшей от дождей и невзгод фанерой, выкрашенное темно-желтой краской зданьице с надписью: "Кипяток".
Потом слова...
Там вдали отголубела осень,
и, над деревней сделав круг, она
умчалась в облака. О тропы
родины, горьки красоты ваши,
словно плачи. Песчаные
извилистые тропы,
отполированные башмаками лет.
Годами увязая в буреломных зимах,
мы прислонялись
к жестким камням тьмы
и вслушивались в свет,
поющий над кострами,
высматривали жадно острова,
танцующие в южном море...
Стучат, стучат колеса, несут меня... Зачем, куда? Болезненная моя выдумка обернулась ненужной выходкой.
Как опасна эта невидимая, неощутимая грань! Разве я не перешагнул через нее?.. Что будет, если я опоздал, и она отвернется от меня, ведь я того заслуживал. Заслуживал! Где истоки этой странной силы, которая ведет меня за собой и останавливает как будто случайно на краю пропасти? Словно тут, на самом краю, я должен вдруг найти несуществующие, не выдуманные еще никем волшебные слова...
...Если смотреть вправо, видишь снег, поля, лес с заснеженными верхушками елей, снова снега впереди, до самой, наверное, моей станции. Простая мысль вдруг пришла в голову. Мой путь на эту станцию начинался давным-давно, еще в партизанском лагере, когда мне снились Наденька, полузабытая деревня, бабка, белые камни у крыльца, от которых было холодно босым ногам утром и тепло вечером.
Сейчас моя дорога лишь продолжалась. Война прервала ее.
Снеговое раздолье скрадывало то ушедшее навсегда время тревог, смутных надежд и неизвестности перед завтрашним днем. Будто бы все начиналось снова, с той самой точки, на которой жизнь остановилась перед отправкой на фронт. И начиналось наконец по-настоящему. Не будет теперь полосы странной отчужденности, в которой я не был повинен. Слепяще светили снега, горько и свежо пахло мерзлым хворостом, ветер доносил из лесов, окаймлявших дорогу, свежесть хвои и черно-сизых холодных осинников.