Ну и ну, подумал я, ну и ну.

Мы присели на табуреты возле стола, странная женщина тотчас отошла, а сестра ее, шумно всплеснув руками, вдруг засуетилась.

— Ну как там, как там? - беспрерывно спрашивала она, одновременно отпирая сундук и извлекая на свет божий крынку с молоком и остатки усохшего пирога. - Вы ешьте, ешьте, с дороги-то, небось, оголодались. Мы люди небогатые, что Бог послал. Ну, а в столице-то как?

— В столице? Полный порядок. Очень хорошо, - сказал я, с нежностью поглядывая на молоко. - Все схвачено. Стоит столица. Хорошо стоит.

— Да. - мечтательно вздохнула женщина. - Счастливые. У вас там, сказывают, рядом все и весело, небось. А мы тут. ничего. не видим. Вон электричество уже который годик ждем. Все обещают.

— Это не беда, - утешил Сергей, принимаясь за пирог. - Спокойная обстановка только жизнь продлевает. И мысли рождает. Всякие.

— Эх, кабы спокойные, - снова вздохнула хозяйка. - Вы пейте, ешьте, не стесняйтесь. Шли-то, вишь, издалека. Да. Хоть одним глазком взглянуть. А то: помрешь и ничего с собой на память.

— В столице суета, - заметил я. - А дров мы обязательно наколем. И в бочку воды натаскаем. Все сделаем. Пока нет электричества.

Не знаю, характер, наверное, у меня такой зловредный: не могу я долго, а тем более всерьез о каких-то унылых вещах говорить. Не то чтобы это меня раздражает, но не вижу смысла.

В таких случаях я принимаюсь ерничать, валять цинично дурака (может, действительно, виной всему скотское столичное самомнение?) и готов при первой же возможности осмеять за здорово живешь любого, кто слишком прост, наивен, неучен - на мой столичный взгляд.

Вот именно - любого.

Я бы, вероятно, и теперь наговорил еще кучу всяких несуразиц, полных полунамеков и эдакой скрытой иронии, подчас понятной только мне самому, да только женщина, другая, которая вроде не в себе, вдруг подсела к столу напротив, подперла кулаком щеку и снова уставилась на нас: в упор и одновременно - мимо.

Я чуть не поперхнулся куском черствого пирога, а молоко себе на колени пролил и принялся тогда беспечно вертеть головой по сторонам, будто мне все происходящее безумно интересно: мол, каждую новую черточку диковинного быта впитываю в себя.

А женщина сидела и смотрела, как тогда, у двери, - ну, хоть бы слово произнесла! - и лишь в глазах ее, в самых уголках, отчего-то дрожали две слезинки, махонькие такие, еле заметные в тусклом свете.

И от всего этого, от долгой унылой дороги, от темного дома с пляшущими тенями по углам, от спертого воздуха, от вонючей лампы, от двух старух (хотя какие они были старухи: на самом деле, если приглядеться, им было лет по сорок пять, не больше), от всего этого я чуть не взвыл в полный голос, но сдержался и промолчал - просто выпил и съел все, что поставлено было на столе, да еще и "спасибо" сказал, впрочем, это уже по привычке.

Тут раздался скрежет, треск, в сенях что-то упало, завозилось, и в комнате возник мужчина, невысокого росту, небритый, склочной шевелюрой, кривоногий, в грязных сапогах и в стельку пьяный.

Ненормальная словно очнулась, и глаза ее на миг вспыхнули странным, не то чтобы диковатым, но каким-то потусторонним огнем.

— Ох, - сказала женщина, которая впустила нас. - Явился, кормилец.

И в голосе ее почудилось не то презрение, не то тупая ненависть, не то привычка - вот так жили, так вот живем и жить так будем - пойди разберись, с каким выражением произнесла она эти слова.

Сказала, и все тут.

— Лизавета! - позвал мужчина, с трудом перебирая ногами. - Оладия готовы?

Нас он спьяну не заметил, хотя - скорее автоматически, нежели осознанно, - я и привстал было, чтобы поприветствовать его.

Он плюхнулся на табурет и грудью уперся в край стола, безвольно выпростав перед собою руки.

— Оладий, Лизавета! Ну!

Та, которая казалась ненормальной, побито съежилась, и глаза ее вмиг потухли, а пальцы еще судорожнее взялись комкать платье на груди.

— Что ты, Миша? - угрюмо отозвалась ее сестра. - Что ты к ней пристал? Какие на ночь глядя оладья? На-ка, попей молока, а то, хочешь, чайку разогрею. А этих я заночевать пустила. Из столицы они. Студенты.

Пьяный косо глянул на нас и ничего не сказал, только икнул и сплюнул на пол. Вероятно, сейчас мы его ни с какого боку не интересовали.

— Оладий! - заорал он дурным голосом, ударяя кулаком по столу, но размах оказался столь силен, что Михаил потерял на секунду равновесие и едва не свалился с табурета, однако удержался, с натугой распрямился, мотнул головой и уныло завел: - Хочу, и все. Поняла? И молока. Сливки-то, небось, слопала? Припомню.

Только теперь, после всех сказанных слов, до нас дошло, что Лизавета в доме на особом положении - она, похоже, была женой Михаила.

Оттого он так и хамил, а она вела себя так испуганно и виновато.

Не то что ее сестра!..

Сергей легонько толкнул меня в бок, и я понял его: да, веселенькая семейка, что уж говорить, и угораздило нас постучаться в этот дом.

Но потом я вспомнил.

Ночь, холод, грязь.

И кругом, точно склепы, силуэты таких же, неприступных с виду, домов.

Кругом пустырь, подумал я. Пустырь. Где негде укрыться, спрятаться от ночной жути, обрести, хоть на краткое время, покой и уют.

Ах, этот уют - городские замашки!..

— Лизавета, где оладья?

Жена, прикрыв ладонью нижнюю часть лица, будто зажимая рот, чтоб невзначай не проронить охального, кощунственного слова, промолчала.

— Ах, вот ты как!.. Меня не любишь? Знаю. Встань, Лизавета!

Точно заводная кукла, бездушный механизм, которому все равно, она поднялась.

Муж тоже привстал с табурета, громко кряхтя и матерясь; глаза его, мутные и слезящиеся, налились кровью, лицо перекосила гримаса злобы и пьяного торжества. Он пошатнулся, затем схватил со стола пустую алюминиевую кружку и с силой запустил ею в Лизавету - не попал, и этот промах разъярил его совершенно.

Он отшвырнул ногой табурет - по комнате прошлось гулкое эхо - и вдруг рванулся к Лизавете, вытянув руки и растопырив пальцы.

— Убью, убью! - хрипел он натужно, и по губам его стекала вязкая слюна. - Я те покажу!.. Стервь! Гнида! Мужа не любишь. Убью!

Он на удивление ловко вцепился ей в горло левой рукой, а правой принялся зверски колотить, раздирая на ней платье, - она молчала и, странное дело, даже не пыталась отстраниться, защититься как-нибудь, она словно принимала это - все вместе: и боль, и унижение, и страдание духа как неизбежное, необходимое, что ли, противленье оставляя где-то там, впереди, в никогда.

Нас это потрясло: избивали женщину, просто так, ни за что, пьяная рожа втаптывала в грязь покорности и самоотчуждения другого, в сущности, родного человека, и уж этого мы стерпеть не могли.

Не сговариваясь, мы вскочили и кинулись к ним: я с одной стороны, Сергей - с другой, оторвали мерзавца от жены и усадили на место.

Он повиновался моментально, будто бы и ждал только нашего вмешательства, не проронил даже словечка, когда мы водворили его на табурет, а после, бездумно поморгав сощуренными глазками, вдруг уронил голову на стол и захныкал, не заплакал, не устроил пьяной истерики - именно тихо захныкал, раскачиваясь всем телом.

Лизавета, осознав, что беда миновала, поспешно оправила на себе застиранное синее платье с оборочками, шмыгнула в угол за печкой и затаилась там, как загнанный зверек, повернув исцарапанное лицо к стене.

Все это время, пока длилась катавасия, сестра стояла возле двери, равнодушно, привычно наблюдала да только изредка кивала, словно соглашаясь с какими-то своими потаенными мыслями.

А потом, немного погодя, когда все угомонились, она подошла к нам и долила в кружки молока и, подумав чуть, дала еще по куску черствого пирога. Наверное, в этом и заключалось ее невысказанное и, трудно сказать точно сердечное ли - "спасибо".

Впрочем, мы другого уже и не ждали.

Через полчаса наша хозяйка, убрав со стола нехитрую посуду, объявила:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: