В разоренном укрупнением поселке из коренных жила только не пожелавшая уезжать бабка Лида. У Поднебенного были с ней свои отношения, своя начальственная интимность. Помогал ей, опекал, требовал не обделять заботой, играл на контрасте: он - профессор, она - бабка, полуграмотная красноармейка, как себя называла в трудную минуту, выбивая из начальства обещанный шифер. Заставлял стирать и убирать в своем доме, который, нарушив любимый казенный принцип, окольными путями оформил на себя. Мечтал о молоке (страдал изжогой), искал крестьянскую пару, поселить на базе, конечно, в штате ("Корову купим, - говорил с ноткой научности, как раз в русле направления будет", вообще любил подкорректировать русло, исходя из потребностей, свой шик видел, когда все ложилось). Предлагал переселиться староверу из соседнего, за тридцать верст, поселка - ушлый старичок с прозрачной бородищей отказался: "Не-е, куда мне, старику, шевелиться", а потом возмущенно говорил Мите: "Тоже крепостного нашел!"
Бабке Лиде корову было не потянуть, она просила козу. Вышел из вертолета в новом энцефалитном костюме, помощник вел козу, навстречу бежала бабка в ярком платке, с пирогом и рушником в руках. На пироге две серебряные монеты и дрожащая стопка. Поднебенный отрывисто и гулко крикнул: "Лида, покупай козу!", взял монеты, выпил стопку, поцеловал бабку в губы, бабка вскрикнула: "Храни Господь!", не забыв вытереть губы рушником, и все потянулись в поселок - толстозадые с брюшками, вертолетчики, студенты, надеющиеся на дармовую водочку, одетое в серое районное начальство.
Вскоре к козе добавился козел Борька. Здоровенный, обросший, с репьями в космах, он напоминал козла из "Робинзона Крузо". Был Борька замечательно вонюч, при подходящем ветре мог насмерть одушить метров за триста, также удивлял похотливостью, лез к самой бабке, та возмущенно отмахивалась: "Удди - закобелился!"
Первое, что начальник делал, прилетая в Дальний, - это велел вывесить государственный флаг. На следующий день начинал наводить порядок, вызывал подчиненных, заведующего базой, Покровского, Митю, причем обязательно соблюдая субординацию. Мог долго и басисто обсуждать с Митей посреди поселка рыбалку, а полчаса спустя Покровский суховато сообщал Мите, что его вызывают к начальству.
Жену Поднебенного звали Оструда (сокращение от индейского Освобожденного Труда) Семеновна, для простоты Ася, в народе - Семеновна. Ася встречала, из-за перегородки Поднебенный понимающе-умудренно (мол, знаю, что идешь, хоть и много работы, для всех время найду) басил: "Проходи, проходи. В кабинет". Говорил, не давая вставить слова. Митю с горящей от ветра мордой развозило, клонило в сон. Тот плел, напористо вставляя местные обороты и перемежая речь словечком "да", призванным изображать старомодную странность речи. В "кабинете", отделенном гладкой дощатой перегородкой, - полки с книгами (Сабанеев, Формозов), над столом фотопортрет Хемингуэя в бороде и свитере - намек на родство душ на основе романтизма и мужественности.
Сам себя округло окоротив, Поднебенный заводил наконец разговор о "деле". Начинал с вопроса о собаках:
- Почему опять Кучум не привязан? Я так и сказал Покровскому: в следующий раз застрелю... Да... Ну как, Мефодий не обижает? Хэ-хэ! Нет? Ну добро, иди работай!
Кирилл и вправду не обижал, но слыл трудным. Невысокий, с чахлыми усиками над небольшим упрямым ртом, с сумрачным взглядом серых глаз, издали черных, вид он имел неприветливый. По сравнению с Покровским, сочным, великолепно бородатым, щетинистым, Кирилл казался мальчиком, и одновременно какая-то тусклая сталь сквозила в неторопливых движениях, в характерном, трезвом и глухом покашливании, в привычке доводить все до конца - любой ценой и с таким порой некрасивым и натужным усердием, что окружающих он или раздражал, или уж нравился до полного поклонения. Баба Лида его не любила и называла "снулым налимом".
Изучал сложнейшие межвидовые отношения птиц, чертил блестяще четкие схемы птичьих площадок с гнездовыми участками, рассчитывал и садил ловчие сети, кольцуя, невозмутимо пыхтя папиросой, держал трясогузку в крупной кисти - с беспомощно оттопыренным крылом. Окольцованную и обмеренную высовывал через специальный рукавчик в окне на улицу и разжимал пальцы, и она долю секунды неподвижно лежала на боку, а потом исчезала.
Была у Кирилла слабость - береста. Гнул из нее туеса, пестеря для ягоды. Выдавался штормовой или с ливнем день, и к плохо скрываемой радости учетчиков Кирилл давал приказ ложиться досыпать. Встав к одиннадцати, рылся в ящиках, напевая скрипучим и неожиданным тенорком: "Где мо-я продольная ножо-овка?" на мотив: "Не жалею, не зову, не плачу...", таскался с досками, а в конце концов дотошно и аккуратно делал садок для птиц, стол или пестерь, разводя березовый беспорядок стружек, берестяных лент.
Выпив спирту, становился мягким, валким, как кукла, улыбчивым, громким и ласковым с подчиненными, которые чувствовали себя на седьмом небе от счастья, а потом голова его начинала клониться, и он засыпал прямо за столом кухни.
Митя ждал от Мефодия нашумевших статей, выступлений, а тот все что-то пересчитывал, рисовал и писал, изредка публикуя. Не доведя до конца начатое, затевал что-то все более масштабное и неподъемное и из-за своей честности и дотошности вечно оказывался в начале пути.
В сентябре, в пору черных ночей с несметным числом звезд и огромным, седым, как изморозь, Млечным Путем, Митя примчался откуда-то в полночь на лодке. Над головой шарило по небу северное сияние, воздух был ледяным, и тропинка на угор казалась особенно по-осеннему твердой. Когда поднялся, Млечный Путь еще будто навалился, и два раза чиркнуло по небу падучими звездами. Так хотелось поделиться этим студеным и будоражащим простором, разлитым на сотни безлюдных верст, что Митя сказал Мефодию, колющему дрова у своего крыльца, несколько восторженных слов о Енисее, о небе, похожем на "холодец с дрожащими звездами", а тот, вставая с охапкой поленьев и опираясь на колун, проскрипел с застарелым и усталым раздражением:
- Что же ты так все преувеличиваешь?
Митя, ничего не ответив, ушел на кухню, откуда раздавались взрывы смеха. Там знаменитый своей прожорливостью студент по кличке Бурундук рассказывал с хохотом и полным ртом летящей наружу каши, как пошел к Поднебенному за совком для брусники:
- Чешу к ним. Стучу. Выходит Поднебенный... - Кухня грохнула, потому что над фамилией начальника Бурундук произвел небольшую орфографическую операцию. - Сергей Артурович, - продолжал рассказчик, - вы не могли бы дать мне совок?" - "А он у Оструды Семеновны". - "А где Оструда Семеновна?" - "В маршруте".
Все снова грохнули, уже над тем, что поход по ягоду подавался как научная работа.
Выпив чаю, Митя вышел на крыльцо вместе с Глебом, крепким и ухоженным парнем из известной московской семьи. Он курил трубку, набивая ее смесью очень хороших табаков из расшитого кисета. Глеб работал в другом поселке на базе охотоустроительной экспедиции, формально принадлежа к отряду Покровского, на которого все больше раздражался - после поездок с охотоведами и охотниками мир научной станции казался нудным и смешным.
- Погода отличная, м-м-м, - говорил Глеб, сидя на корточках, затягиваясь из трубки и глядя на звезды. Рассказав историю, как Покровский сломал весло, он поднялся: - Ладно, баиньки пора - завтра в Сургутиху пилить.
Митя попрощался и ушел к себе. Засыпая, он видел нос лодки и набегающий лак воды с бликом звезд.
Осенью, когда все разъехались, Митя остался в Дальнем в обществе тети Лиды и Дольского, заведующего станцией, бывшего геолога, плотного человека лет шестидесяти, с породистым и вечно напряженным лицом. Оба жили обособленной, годами установленной жизнью, и Митя был полностью предоставлен сам себе, несмотря на обязанности вроде закачки горючего с запоздалого танкера и ухода за дизелем. Других дел не было, кроме учетов, их расписание он устанавливал сам, и с результатами его не торопили, Поднебенного устраивало, что он на подхвате и может принять станцию в случае отъезда Дольского.