В следующий раз Дима предложил съездить к брату вместе. Неожиданно для себя Маша согласилась. Толя лежал с закрытыми глазами, но Маша точно знала, что он не спит. Дима сказал ей: «Мне нравится твой брат. У него очень интеллигентное лицо. Ему нужно перебираться в Москву».
Маша на это ничего не ответила. Последнее время она не думала о будущем — ни своем, ни тем более чьем-то еще. Она представила Толю в их большой, роскошно обставленной квартире, и ей стало не по себе. Она не знала — почему.
В третий раз она приехала одна.
Медсестра делала Толе укол, и он уже не мог притвориться спящим. Когда она вышла, Маша сказала:
— Ну вот, наконец мы с тобой на равных. Не люблю, когда за мной подглядывают из-под прикрытых век. Тебе понравился мой муж?
— Да. Я рад за тебя, сестра. Ты очень похорошела.
И вдруг Маша осознала, что Толя предлагает ей единственно правильный тон для их дальнейших отношений. Что они на самом деле должны стать чем-то вроде брата и сестры. Иначе оба долго не продержатся.
— Спасибо за комплимент. Диме ты тоже понравился. Выйдешь из больницы, и мы отпразднуем твое выздоровление. Умеешь танцевать рок?
— Нет. — Толя улыбнулся. — Ты, наверное, пляшешь его замечательно. Я бы с удовольствием взглянул хоть одним глазком.
Маша отодвинула стул, и, слыша в голове мелодию из репертуара своего неизменного любимца, стала отплясывать настоящий лихой рок, запрещенный на всех танцплощадках нашей огромной страны и тем не менее исполняемый молодежью даже, наверное, самого дальнего севера.
— Как здорово, — сказал Толя. — Продолжаешь заниматься балетом?
— И музыкой тоже, — Маша вспомнила «Солнечную долину» и постаралась как можно скорей отогнать от себя это воспоминание. — Когда выйдешь из больницы, мы устроим большой вечер с музыкой, танцами, шампанским. При свечах. Мама очень любит, когда я играю на рояле при зажженных свечах.
— Я незнаком с твоей мамой. Ты похожа на нее?
— Кажется. Но… мама говорит, я больше похожа на отца. — Впервые за всю жизнь Маше сделалось неловко от той лжи, невольной соучастницей которой стала и она. Это была чужая — не ее — тайна, и она не могла доверить ее даже Толе.
— Понимаешь, моя настоящая мама… развелась с отцом, и он женился на Устинье. Я знаю ее с раннего детства и зову мамой. Помнишь, мы гадали с тобой, кем приходится Устинья моему настоящему отцу?
— Помню. Я очень хорошо все помню.
— Так вот, она была его первой женой. Потому она и Ковальская по паспорту. А моя настоящая мать никогда не была женой моего настоящего отца. Я, как сказали бы раньше, незаконнорожденная.
— Брат стоит сестры, а сестра брата. — Толя улыбнулся. — Так вот, наверное, почему нас с тобой связывает необыкновенная общность душ.
— Я очень люблю Устинью, — сказала Маша. — Она вышла замуж за Соломина только ради меня. Мне кажется, она до сих пор любит моего настоящего отца.
— Как все запутано в этом мире. Послушай, а…
— Только ее на самом деле зовут не Устинья, а Марья Сергеевна. Запомни, ладно? И ни о чем не спрашивай — я и так сказала тебе больше, чем следует.
— Понял. Спасибо, что пришла, сестра. И за рок спасибо.
Маша встала, хоть ей совсем не хотелось уходить. Она подумала о том, что смогла бы просидеть в этой комнате всю ночь. Перед глазами стояла «Солнечная долина», она слышала плеск моря, ощущала запах нагретой на солнце хвои, а главное, уловила свое пятилетней давности настроение, когда каждый день проходил в ожидании чуда.
— Я приду еще. Мама передавала тебе привет. И Лима тоже. Ну, пока.
Маша выскользнула за дверь и лишь сейчас поняла, что у нее горят щеки. Глянула по пути в зеркало — не просто горят, огнем пылают. Толя, конечно же, заметил. А вот он остался таким же бледным, каким был…
«Я ожидала чуда от любви, — думала Маша, возвращаясь домой в метро. — В то лето я считала, что любовь — единственное, ради чего стоит жить на свете. Мне хотелось испытать физическую любовь тоже. Наверное, жажда чувственной любви и казалась мне тем чудом, ожиданием которого был наполнен каждый мои день. И вот оно свершилось… Никакое это не чудо. Это приятно, очень приятно, но вовсе не чудо. Может, потому, что рядом со мной не тот, кого я хотела? И я, наверное, уже совсем не та, но я так люблю себя пятилетней давности…»
Над Москвой кружился ранний робкий снег.
Прошло три недели с тех пор, как Лемешевы приехали в Москву. Заявление капитана Лемешева о пропаже сына лежало на Петровке, его фотографию и основные приметы размножили на ротапринте и снабдили этим материалом кое-кого из оперативников Москва оказалась слишком большим городом, и живущие на расстоянии чуть больше километра друг от друга сын и его родители так и не встретились.
Впрочем, Иван никуда не выходил, да и Амалия Альбертовна тоже. Она видела из окна своего номера бесконечные ряды автомобилей, троллейбусов, автобусов, неоновую вывеску «Националя», спешащих по своим делам людей. Ей некуда было торопиться. Она ходила перед занавешенным казенным тюлем окном и время от времени принимала бром, валерьяну, ландышевые капли, еще какую-то дребедень, отчего только голова болела. Муж пытался заняться научной работой и даже ходил в Лен инку. Вечером они молча ужинали в ресторане. Как ни странно, за все это время с Амалией Альбертовной не случилось ни одного припадка, если не считать того непродолжительного недомогания, которое произошло с ней в день их приезда в церкви Воскресения, что на Успенском Вражке. Оба супруга спали с барбамилом, а потому по ночам им снились кошмары, служившие продолжением кошмаров дневных.
Как-то за ужином Амалия Альбертовна сказала мужу:
— Я отравлюсь, если он не найдется. Мишенька, прости меня, но я так больше не могу. Если бы он был жив, он наверняка дал бы о себе знать. Я звоню тете Анюте утром и вечером. Ты ведь знаешь, какая тетя Анюта обязательная и аккуратная. Она практически не выходит из дома, да и телефон стоит у нее под самым ухом. Кто нам только не звонил за это время. Кроме Ванечки.
— Да, — буркнул Лемешев и допил коньяк на донышке рюмки. — Ты целый день сидишь в гостинице — это очень тяжело, я знаю. Проведала бы сестер, что ли…
— Ни за что на свете! — Амалия Альбертовна ударила по столику своим маленьким кулачком, и стоявший возле ее тарелки бокал с минеральной водой вдруг завалится набок, оставив на скатерти быстро расползающееся мокрое пятно. Его длинная ножка отвалилась у самого основания. — Ой, что я наделала! — воскликнула Амалия Альбертовна и невольно перекрестилась. — Это очень плохая примета. Это значит, что у меня больше нет сына.
— Типун тебе на язык! — вырвалось у Лемешева. — Ох уж эти бабские суеверия. Подумаешь — разбился бокал.
— Но ведь это я его разбила. И как. — Амалия Альбертовна была не в силах оторвать завороженного взгляда от разбитого бокала. — Это случилось в тот самый момент, когда ты сказал мне про моих сестер, которые с самого начала были против Ванечки. Ты разве не помнишь, что они мне говорили? Пойти к ним, значит, навсегда отказаться от Ванечки.
— С тех пор столько лет прошло… Янина несколько раз звонила тебе, а Карина даже приезжала, но ты не пустила ее дальше порога.
— И совсем не жалею об этом. Такое не прощается. — Амалия Альбертовна щелкнула замком своей замшевой сумочки, достала оттуда маленькую иконку Богородицы, которую называла девой Марией — она купила ее в тот день в церкви Воскресения, что на Успенском Вражке, — поцеловав, повернула лицом к разбитому бокалу и перекрестила ею весь стол, вместе с сидящим за ним Лемешевым. Потом быстро спрятала иконку назад в сумочку, закрыла глаза и откинулась на спинку стула.
— Он найдется, Миша, — прошептала она. — Мне сейчас было видение… Он здесь, в Москве. Мишенька, верь мне, он обязательно найдется…
Маша не переставая думала о лице, виденном ею в тот вечер в ярко освещенном окне. Иногда ей точно казалось, что оно принадлежало Ивану Лемешеву, порой одолевали сомнения. Помнится, она подняла голову и увидела это лицо, а, увидев, поняла, что это тот самый дом, в котором она была несколько лет назад, и, кажется, та самая квартира, в которой жила ее мать.