Маше стало ее жаль, но ведь она была в данный момент Иветт, а не Маша, и ничем не могла помочь этой красивой грустной женщине. Она похлопала ее по плечу, потрогала двумя осторожными пальцами душистый блестящий локон и снова сказала по-французски:

— Вы очень красивы, мадам. Московские женщины, мне кажется, еще красивей парижанок. Адью, мадам.

Она быстро вышла из туалета, не оглядываясь, сбежала вниз по ступенькам, надела свой беличий жакет и выскользнула на улицу.

Шел густой снег, сквозь который таинственно светились большие кремлевские звезды.

Устинья никому не сказала о том, что столкнулась в туалете ресторана «Националь» с Машей. Вернувшись домой с приема, она приняла душ и сразу легла, забыв даже намазать лицо питательным кремом. Николай Петрович, облачившись в пижаму, смотрел по телевизору футбол.

Между супругами Соломиными с первого дня их совместной жизни установились доброжелательные отношения. Николай Петрович очень уставал на службе, но примерно раз в неделю с удовольствием имел с Устиньей интимные отношения, а она еще ни разу не отвергла его близость, сославшись на ту либо иную причину. На стороне у Николая Петровича не было никого — он сдал физически за последние год-два, к тому же после работы тянуло домой, где было покойно, уютно, стабильно.

Отдаваясь Николаю Петровичу, Устинья никогда не испытывала оргазма. Но в этом виноват был не он, а она сама, ибо больше не хотела быть женщиной во всеобъемлющем смысле этого слова. Женой, матерью, хозяйкой дома, подругой, утешительницей — пожалуйста. Но только не возлюбленной.

Разумеется, Николай Петрович об этом не догадывался. Да он и не размышлял никогда на эту тему. Его вполне устраивало так, как было.

Сейчас Устинья никак не могла согреться, хоть и накрылась двумя ватными одеялами. Она видела перед глазами Машино такое юное и невинное личико, тонкую шею, выпирающие из декольте платья ключицы. Как, на что она живет? Неужели, неужели занялась этим позорнейшим из промыслов?…

Устинья не могла понять: то ли Маша не узнала ее умышленно, то ли с годами ее страшная болезнь прогрессирует, все больше и больше изолируя ее от окружающего мира. Да, у Маши была настоящая шизофрения — Устинья видела собственными глазами историю ее болезни. Шизофрению не лечат, думала она сейчас. Пускай, пускай себе живет на свободе, а не в темнице. Пускай как хочет живет. Но только как помочь ей материально? Как?..

И вдруг Устинья придумала. Она быстро встала, щелкнула выключателем настольной лампы и достала из платяного шкафа свою старую сумку, где хранила реликвии прошлого. В их числе и письмо Анджея к Маше. На конверте был ее московский адрес. Велико было искушение Устиньи прочитать это письмо (до сих пор она так и не позволила себе это), однако она его поборола. Запомнив адрес, положила письмо на прежнее место, сунула сумку за стопку с пододеяльниками. Как же она не догадалась сделать это раньше? Завтра же, завтра пойдет туда…

Устинья легла, погасила свет и сразу заснула. Она не слыхала, как в спальню вошел Николай Петрович, как долго мостил под головой подушки: последнее время его мучил остеохондроз; пил боржоми прямо из горлышка бутылки на тумбочке.

Утром, проглотив на ходу кофе, Устинья оделась попроще (это оказалось не таким уж и легким делом — в ее гардеробе было немного вещей, но все до одной дорогие и подобраны со вкусом) и, доехав на метро до «Охотного ряда», еще не переименованного, но уже чужого и неуютного своим броским официозом, перешла на другую сторону, к «Националю», и стала подниматься вверх по улице Горького.

Дом она нашла сразу. Все почтовые ящики внизу стояли нараспашку, и Устинья поняла, что дом уже нежилой. Но она была уверена, что Маша живет здесь. Поднялась пешком на третий этаж. Некогда обитая настоящей кожей дверь щетинилась теперь клочками желтой ваты.

Устинья заглянула в сквозное отверстие для почты. Увидела вешалку, край какой-то одежды, кусочек половика под дверью. Она достала из сумки конверт, осторожно опустила его в щель. И тут же бросилась вниз по лестнице. Когда она была на площадке между вторым и третьим этажами, дверь открылась. Маша, совершенно нагая и босиком, с распущенными по плечам длинными волосами, выглянула на секунду, крикнула «ау» и захлопнула дверь. Устинья поспешила вниз. Выйдя из подъезда, она свернула не направо, куда ей было нужно — направо, как она вычислила, выходили окна богдановской квартиры, — а налево, в сторону Пушкинской площади, в точности повторяя путь, которым когда-то шли в редакцию газеты влюбленные и погруженные без остатка друг в друга Анджей и Маша. Но Устинья, разумеется, не могла этого знать. Она стремительно шла кривым московским переулком, утирая платочком слезы и вспоминая дом у реки, от которого осталось черное пятно на свежевыпавшем снегу.

Маша застала Устинью в слезах. Она сидела возле туалетного столика в спальне и пыталась, разумеется, тщетно, запудрить красные пятна на носу и щеках.

— Что случилось? — с порога спросила Маша.

— Ничего, коречка. Все в порядке. Все живы и…

Она хотела сказать «здоровы», но невольно вспомнила Машу-большую и всхлипнула.

— Но почему тогда ты плачешь? — совершенно резонно поинтересовалась Маша и, подойдя, села прямо на ковер возле ног Устиньи.

— Это слезы о прошлом, — сказала Устинья. — Я их так и не выплакала.

— Прошлое не стоит того, чтобы о нем плакать, — задумчиво проговорила Маша, думая, разумеется, о своем. — Прошлое — это накипь на стенках души, которая делает ее бесчувственной к настоящему.

— Ой ли? — усомнилась Устинья, глядя в глаза Машиному отражению в зеркале.

— Да, — решительно кивнула Маша. — Я не позволю прошлому мешать мне жить так, как я хочу.

— А как ты хочешь жить, коречка?

— Свободной. Независимой ни от чьих… — Маша хотела сказать «капризов», но, вспомнив вдруг Толино бледное, измученное борьбой с самим собой лицо, заменила это никак не подходящее к нему слово на целую фразу. Она сказала: — Ни от кого не зависимой. Потому что любовь — это настоящие оковы.

— Ты права, коречка, но…

Устинья вздохнула и опустила глаза.

— И никаких «но». Я не хочу видеть жизнь из окон тесной темницы, куда меня засадит самый любимый на свете человек. Ради чего тогда жить? Лучше умереть, чем сойти с ума от любви.

— Да, коречка.

Устинья снова вздохнула. Маша, облокотившись теплым боком о ее голые ноги, вдруг спросила:

— А что с мамой? Вы оба про нее ни слова. Как странно: сперва у меня исчез отец, и его место занял другой, потом вдруг исчезла мать… — Она подняла голову и, наморщив свой чистый высокий лоб, попыталась заглянуть Устинье в глаза.

— Я видела ее сегодня, — сказала Устинья. — И вчера тоже.

— Почему ты мне ничего не сказала? Ведь мы договорились быть друг с другом…

— Сама не знаю. Прости… Я столкнулась с ней вчера в туалете ресторана «Националь». Это была для меня такая неожиданность. Она… меня не узнала. Она очень красивая и совсем больная. Но…

— Это неизлечимо, — сказала Маша и закрыла глаза. — Я много читала про… эту болезнь. Я бы очень хотела увидеть ее.

— Не надо, коречка, прошу тебя.

— Может, она узнает меня и вспомнит…

— Ей лучше ничего не вспоминать.

Маша вскочила и крикнула, обращаясь к Устиньиному отражению в зеркале:

— Но я все равно должна увидеть ее! И ты не посмеешь мне это запретить. Не посмеешь!

Маша позвонила в дверь квартиры и отошла на шаг назад. Дверь почти мгновенно открылась. За ней стоял высокий мужчина с длинными волосами, заплетенными в жиденькую косичку, и в замызганном шелковом халате, туго перетянутом в талии широким красным поясом из муара.

— Я думал, это кузиночка, а оказалось, прекрасная незнакомка, — сказал он высоким мелодичным тенором. — Заходите.

— А Марьи Сергеевны дома нет? — спросила Маша, с некоторой опаской глядя на странного мужчину.

— Вы хотите сказать, Марии Андреевны? Я сам жду ее. Заходите — будем ждать вместе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: