А от угощенья все же ушел. Дома его ждал Глебка. Прибежал и прижался всем своим хлипким тельцем, будто к отцу.

Вот тут Бориска всхлипнул. Он и сам не знал, как можно к отцу прижаться, припасть, потому что не знал отца, но вдруг к нему, еще мальчишке, припадает младший братик, и в нем совсем нежданно вздрагивает, просыпаясь, какое-то новое, совсем не детское чувство. Не только любви к Глебке, не одно только желание прижать братика к себе и обнять, но и еще что-то посерьезней, повзрослей. Какой-то такой груз привалил на плечи. Это была внезапная, тяжелая о Глебке печаль - как он вырастет, кто его защитит, каким станет?

Как просыпается отцовское чувство? Вот уж истинно серьезный вопрос, на него и ответишь-то не сразу.

Но спросим попроще: не есть ли чувство братства, чувство любви мальчика постарше к младшему, одной крови, человеку, желание его защитить

от бед и злых сил - предчувствие своего отцовства, пролог к будущей взрослости и страха за другую жизнь? Пожалуй, да.

И Бориска всхлипнул от небывалой новизны чувства, которое нахлынуло на него, как нежданная высокая и теплая волна. И две маленькие слезинки выкатились из его глаз.

Слезы были легкие, светлые, даже, может быть, радостными их можно назвать. Со слезами мальчишечьими выходила горечь поражения, незнания, что делать и как быть дальше, а их место - место скупых, почти мужичьих слез - занимала теплая и добрая радость за этого малыша, беззащитную эту и наивную маленькую жизнь.

Боря чувствовал, как вливается в него с любовью еще и сила, но это вовсе не физическая была сила-то, а уверенность, успокоение, обретение твердого знания, что делать, если его братишке нанесут обиду.

8

Бориска не сразу понял, что мать и бабушка с удивлением и даже вроде как с непониманием вглядываются в ласку и тепло братских отношений. Он это почувствовал. Но постепенно, догадками, предположением.

Мама и бабка как-то стали затихать, когда Бориска входил в дом, а Глебка, едва научась ходить, несся ему навстречу. Но даже ушибов на торопливом пути к брату Глебка не замечал, боль пропускал мимо - так захватывала его всепоглощающая радость.

Борис становился на коленки, чуточку отводил в сторону лицо, чтобы Глебка не стукнулся головой о его подбородок, а мог беспрепятственно припасть к братовой груди, широко распахивал объятия и с улыбкой, чаще молчаливой, прижимал его к себе.

Вот это-то молчанье мальчика, уже одиннадцати лет от роду, больше всего и поражало родных женщин. Что-то было в нём не по летам взрослое, неправдоподобное, чего-то таинственно обещающее. Но чего?

Мама и бабушка примолкали, глядели на встречи братьев украдкой, иногда и слезы смахивали, но никак рассуждать об этом себе не позволяли, как и хвалить братьев. Боялись сглазить?

Взрослые женщины оберегали братишек, не вмешивались в их привязанность, и в этом заключалась нежданная мудрость: детские чувства ничуть не слабее взрослых, и если их не подхваливать, не корректировать, не оценивать, они сами разовьются и укрепятся во что-то важное и сильное, способное пройти самые трудные испытания.

Глебка набегал на Бориску, они обнимались, это была традиция, почти церемония, любимая обоими, и сколько бы раз, даже неподалеку, во двор или огород ни выходил Бориска, переступив порог избы, он падал на колени перед маленьким братцем, и тот несся ему навстречу, даже, бывало, прямо с горшка соскочив, и бухался в молчаливые объятия.

При этом малыш обладал какой-то пронзительной интуицией.

Когда Борис уходил в школу, младший брат относился к этому как важной необходимости и провожал старшего, помахивая ладошкой. Или же, помня уроки бабушки, ладошку свою целовал, а потом дул на нее изо всех сил - чтобы воздушный поцелуй сопроводил старшего брата на труды незримые.

Таким же манером он провожал его и на какие-то деловые отлучки. К тем же братьям Горевым на бревнышки, где молодые бойцы могли держать совет. Однако, если в намерения Бориса входил свободный полет, пусть даже с промежуточной посадкой на тех же бревнышках для пары глотков пива, притараненных из неведомых закромов Петей, Федей и Ефимом, Глебка или начинал строго сверкать очами, подозревая Борю в отступлении от братства, или без всякой причины начинал подвывать, сначала весьма сдержанно, что означало мягкое предупреждение. А если Борис молча глядел в сторону, отводил взор, то завыть мог наподобие пожарной сирены. Старший все это уже знал, заведомо чуял и глаз чаще всего не отводил, сознавая, что,

2 "Наш современник" N 2

17

похоже, надо делиться с младшими не только хлебом, водой, но еще и свободой.

Итак, всё чаще они рассаживались на этих бревнышках, смешной семерик: Глебка непременно в серёдке, как бесспорный центр мироздания, рядом Борис, а вокруг, уже без всякого расчета и всякий раз по-разному (три плюс два или два плюс три) - братья Горевы из разных однофамильных семей, возможно, все дальние родственники, что, в общем-то, сей момент никого не беспокоило: в детстве дружба важней родства.

Они болтали о всякой разности, попивали пивко, притом Глебка, бывало, тянулся неразумной ручкой к бутылю, что вызывало легкий, вполне понимающий смех братства. Потом кто-то из трех погодков спускался в домашние погреба, откуда малышу доставлялась или кола или банка фанты, а то и просто газвода. Складывалась весьма забавная картина: у всех семерых, включая крошечного Глебку, в руке по бутылке, а лица серьезные, сосредоточенные.

Посидев на бревнышках, семерик отправлялся на прогулку - просто так, от нечего делать. Чаще всего они шли единственной дорогой бывшей деревни на самый край города. Асфальт кончался, начинался глинистый проселок с неглубокими, долго не высыхающими лужами. К краю своему бывшее Горево словно редело, выдыхалось, между деревянными старыми домишками шли прогалы - кто-то съехал, а дом разобрали, а то и просто сожгли, и улица напоминала щербатый, с выпавшими зубами рот то ли старика, то ли ребенка.

Самый последний дом в этом ряду был совсем мал, походил на игрушечный, от силы четыре на четыре метра, да еще и со стеклянной верандой в том же метраже, а рядом сарай, где жила последняя в Гореве корова с человеческим именем Машка. У Машки была, понятно, хозяйка, владелица игрушечного домика по отчеству Яковлевна, имя ее, похоже, все забыли.

С Яковлевной Бориска был хорошо знаком, по поручению мамы или бабушки он часто прибегал сюда за настоящим, а не магазинным молоком для Глебки, и старушку серьезно уважал по причине, не им, а взрослыми объявленной. Была она не просто последней хозяйкой последней коровы, по крайней мере, в бывшем Гореве, а и на всем этом конце города. Её упорное сопротивление городскому наступлению все признавали особенным, осознанным и, значит, идейным. Хотя старуха ни с какими флагами не ходила, лозунгов не выкидывала и интервью не давала по той простой причине, что ее мнение никого, кроме горевских, не интересовало, но уж они-то передавали слова Яковлевны из уст в уста и из дома в дом. А старуха всего-навсего и говорила-то:

- Я как этого растворённого казённого молока попью, так и помру. Смерть ее никого сильно не волновала, давно уж ей срок пришёл, но она

все жила и жила, забыв счёт своим годам, и одно приговаривала:

- Казённое молоко хуже смерти.

Есть такие слова и темы, которые у понимающих людей смеха не вызывают. У непонимающих - да, но горевские к ним не относились. Да и носила Яковлевна общую всем фамилию - Горева. А жила совсем одинёшенька, и уже никто вокруг не помнил, была ли у нее какая родня…

Вредно, однако, так заживаться.

Селение с этого краю оканчивалось березовой рощицей, и сквозь редкие столбики светлых, как свечи, дерев, привязанная к одному из них, всегда паслась Машка - корова как корова, замечательная, однако, тем, что была она, как сказано, последней в деревне и даже на целой городской окраине, но кормила исправно своим молоком хозяйку Яковлевну да редких совсем горевских младенцев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: