К собственной поэзии Скотт относился без малейшего пиетета. Когда в 1812 году сочинительница церковных гимнов Летиция Барболд, лестно отзывавшаяся о Скотте, предсказала упадок Великобритании и укрепление Америки во всем, что касается искусств, вооружений и державного могущества, Скотт написал Джоанне Бейли: «Ненавижу карканье; если это правда, то где же ее патриотизм, а если нет, так еще хуже... Будь это в моей власти, я бы взорвал руины Мелроза и сжег всю свою рифмованную чепуху, когда бы счел, что и то и другое рискует пережить славу и независимость моей Родины. Все мои честолюбивые помыслы сводятся к одному: если меня и будут помнить, то пусть помнят как человека, который знал цену национальной независимости и в настоящий момент, когда ей грозит опасность, был готов отдать за нее последнего солдата и последнюю гинею, будь эта гинея моим последним имуществом, а солдат — моим собственным сыном». Опасность, на которую он ссылался, исходила не только от Наполеона, но и от Соединенных Штатов, против которых Англия три года, с 1812-го по 1814-й, вела нерешительные военные действия попеременно на суше и на море. Дело в том, что Штаты торговали с неприятельской стороной и не одобряли попыток Великобритании этому помешать. Как бы то ни было, в конце 1813 года эпоха наполеоновских войн близилась к завершению. Эдинбург направил к принцу-регенту депутацию поздравить его с военными успехами, и Скотт по этому случаю написал торжественный адрес. Адрес привел в восторг регента, отозвавшегося о его изысканном стиле с большой похвалой, что привело в восторг членов городского совета, которые избрали Скотта почетным гражданином Эдинбурга и вручили ему памятный подарок, что, в свою очередь, привело в восторг Скотта. «К вящему ужасу бедняжки Шарлотты, — писал он Морриту, — я выбрал подарок в виде древней английской чаши, ибо питаю к этой посудине исключительное почтение, особливо когда она полна эля, вина или иного доброго напитка». Поскольку чаша вмещала два литра с четвертью, ужас Шарлотты можно объяснить не только пошлым выбором Скотта, но и непомерностью его жажды.
Первым человеком, за которого он поднял эту чашу, был, разумеется, регент. Скотт начал все больше и больше проникаться к нему симпатией после того, что узнал в 1812 году со слов Байрона. А узнал он следующее: «Принц отдал Вам предпочтение перед всеми мертвыми и живыми поэтами... он поставил Вас в один ряд с Гомером». С этого случая ведется начало странной, хотя и искренней дружбы между Скоттом и Байроном, двумя великими писателями эпохи, стоявшими у истоков литературного романтизма XIX века и имевшими на поверхностный взгляд лишь одно общее — хромоту, которая, постоянно напоминая им о телесной немощи, тем самым помогла развиться их своеобразному воображению. Но они походили друг на друга и еще кое в чем. Оба отличались человечностью, щедростью, чувством юмора, оба были великолепными собеседниками, хотя Байрон и страдал от приступов меланхолии и томления духа, неведомых Скотту. Короче, Байрон имел темперамент художника, тогда как Скотт был человеком светским и крепче стоял на земле увечной ногой, чем Байрон — здоровой. Их заочное знакомство произошло в неблагоприятных обстоятельствах. «Эдинбургское обозрение» отреагировало на первый поэтический сборник Байрона с олимпийским сарказмом, свойственным Джеффри; жертва ответила разящей сатирой «Английские барды и шотландские обозреватели», в которой неповинный во всей этой истории Скотт был заклеймен как «наемный бард» и «продажный отпрыск Аполлона». Исходи эти нападки от критиков, Скотт бы попросту отмахнулся от них. Но они исходили от поэта, и Скотт почувствовал себя уязвленным. «Не могу взять в толк, — жаловался он Саути, — почему этот щенок, юный лорд Байрон, ничего про меня не зная, обругал меня за то, что я пытаюсь пером наскрести на жизнь. Куда податься голодному медведю, если ему запрещают уже и лапу сосать! Могу заверить родовитого баловня славы: в том нету моей вины, что я не наследовал обширных угодий и 5000 фунтов годового дохода, как нельзя поставить в заслугу его светлости то... что ему не приходится зарабатывать на хлеб своими литературными талантами и успехами».
Когда первые песни «Чайльд-Гарольда» повергли литературный мир в безумный восторг, это произвело на Скотта сильное впечатление. Он оценил замысел песен, блестящее исполнение, накал и поэтичность, хотя и счел поэму слегка безнравственной. А вскоре Джон Мюррей рассказал ему со слов Байрона о беседе последнего с регентом, и Скотт написал собрату-поэту письмо, в котором объяснял свое материальное положение: «Желание снять с себя малейшее подозрение в корысти или низменных устремлениях перед лицом моего гениального современника, думаю — простительное желание». Байрон ответил так, как подобало человеку благородному, и весной 1815 года они встретились в Лондоне у Джона Мюррея в доме № 50 на Элбемарл-стрит. Они сразу же прониклись взаимной симпатией и, пока Скотт находился в столице, каждый день посещали Мюррея, чтобы вдоволь наговориться друг с другом. Забавное было зрелище, вспоминает издатель, когда, окончив беседу, они рука об руку ковыляли вниз по лестнице: спуск по ступенькам еще сильнее подчеркивал их хромоту. Скотт считал вероятным, что Байрон в конце концов придет к католичеству, и прямо сказал ему об этом. Байрон не стал возражать, однако, как показало будущее, дни свои он завершил в Греции, а не в Риме. Их политические взгляды существенно расходились. Скотт, например, не считал Наполеона джентльменом, тогда как Байрон сетовал, что тот не демократ. Не было между ними и полного единодушия в вопросах морали. По мнению Байрона, Скотту не повредило бы чуть-чуть больше распущенности; по мнению же Скотта, немного воздержанности пошло бы Байрону только на пользу. Но взаимное общение так их захватывало, что они не обращали внимания на подобные мелочи, и, хотя им предстояло встретиться еще всего лишь раз, осенью того же года, их дружба питалась перепиской и была скреплена поведением Скотта в обстоятельствах, заставивших ошельмованного Байрона покинуть пределы Англии.
В январе 1816 года жена Байрона объявила его сумасшедшим и ушла от него. Большинство англичан, включая друзей Скотта — герцога Баклю, леди Эйберкорн, Моррита и Джоанну Бейли, во всем винили Байрона и хотели, чтобы кто-нибудь примирил супругов. Скотт, однако, полагал, что неразумно вмешиваться, если расходится такая чета, как Байроны, тем более чета, чья супружеская жизнь сделалась достоянием света: «Заделать подобную брешь — все равно что склеить фарфор: на вид блюдо хоть и целое, но цена ему уже не та, и в любую минуту оно может разлететься в куски». Травля поэта перешла и на его сочинения: третью песнь «Чайльд-Гарольда» встретили с ледяной враждебностью. Скотт отказался примкнуть к травле и написал для «Квартального обозрения» поощрительную рецензию, пришедшуюся не по вкусу всем тем, кто упорно старался превратить леди Байрон в великомученицу. Байрон, понятно, был глубоко благодарен Скотту за защиту в такое время и написал ему соответствующее письмо. Скотт ответил: «Я так долго выступал за честные схватки, что не могу видеть, как двадцать псов набрасываются на одного своей же породы; тем большее омерзение вызывают во мне деревенские шавки, наседающие всем скопом на борзую благородных кровей, которая стоит их всех вместе взятых».
Скотт сожалел, что им с Байроном не довелось чаще встречаться, — он верил, что мог бы в лучшую сторону повлиять на своего друга, чья натура отличалась таким благородством. Байрон придерживался аналогичного мнения: «Как мне не повезло, что судьба не послала мне такого наставника!» Повстречай он на своем пути не одного Скотта, а нескольких, признавался Байрон, он бы уверовал в человеческую добродетель. Романы Скотта он проглатывал, как только они появлялись, повсюду их за собою таскал, знал чуть ли не назубок, мог перечитывать их ежегодно и с неослабевающим интересом, объявил Скотта величайшим прозаиком со времен Сервантеса, посвятил ему мистерию «Каин» и записал в дневнике: «Потрясающий человек! Мечтаю с ним напиться». Когда Стендаль намекнул, что у Скотта не столь уж идеальный характер, Байрон ответил ему из Генуи в мае 1823 года, что из всех, кого он знает, Скотт — личность самая открытая, самая достойная и самая привлекательная: «Утверждаю, что Скотт являет собой образец человека настолько прекрасного, насколько человек может быть прекрасен, ибо знаю это — я с ним общался».