— Значит, говоришь, нет горючего? Жаль бросать таратайку, — капитан обошел мотоцикл, махнул за спину вещмешок. — Самопальчик-то возьму. Авось пригодится, — подхватил он «шмайсер». — А это вам господа офицеры, на память, — протянул он лейтенантам флягу. — Закусь найдется? Ну и ладно… Слышь, майор, а может, двинем вместе? Веселей будет Ты мужик с замочком. Люблю таких. Тут до шоссейки рукой подать, а там вадовцы[12] на попутную устроят. Прямо в рейхстаг въедем, — засмеялся он, сузив по красневшие в углах глаза. — Ну, как знаешь… А я еще хочу стрельнуть разок-другой, заглянуть фрицам в зрачки. Что там у них на самом донышке? Знаешь, что такое свобода и право? Крылья человеческие!..
«Да ведь не свободы, а вольности, не права, а привилегии хочет он, — подумал Левицкий. — Уставший, четыре года отказывавший себе во всем человек, ощутивший близкий конец лишениям…»
С уходом Галашина лейтенанты поскучнели, с насупленными лицами ушли в амбар завтракать.
Расположились они на сеновале, вровень с зарешеченным вентиляционным окном, Левицкий слышал их голоса.
— Ну и капитан! Орел!
— Как он автоматом немецким, как игрушкой! Здорово!
— Ох и спирт! Комом в горле!.. Ху!
— Надо же было, чтоб нам этот прокисший майор достался!
— Не говори!.. С капитаном мы бы давно в Берлине были.
— Трус он, этот наш майор. Вот что я вам скажу.
— Ты ему скажи!.. Чего он нас водит?
— Трус не трус, а осторожничает чего-то.
— От трусости. Она на его серой физиономии написана. Боится, что под самый конец его ухлопают.
— И порошки какие-то глотает из масленки.
— От поноса.
Все засмеялись.
Левицкий встал с травы. Их разговор не возмутил и не обидел его, а только обдало тоской, но тут же она и сошла. Кто он им, чтоб осуждать? Да и за что? «Прекрасен их порыв на жертвенник высокий! Будь проклят тот, кто утаит их суть, возжаждав уберечь их от судьбы жестокой, своей любовию им пресекая путь…»— усмехнулся он.
Лес остался в стороне. И теперь они шли по пустынной полевой дороге. Все двигавшееся к фронту норовило втиснуться на автостраде в лязгавший и гудевший поток.
Лейтенанты, уже не тая недовольства, шли хмуро-молчаливые, изредка перебрасывались тихим словом. Все чаще попадались им следы войны: отброшенная с дороги разбитая машина со срезанной на сиденьях кожей, искореженная пушка, желтые трубочки пороха на траве, ящики с минами и целлулоидные пакетики дополнительных зарядов. И тогда лейтенанты оживились: заглядывали, щупали, вертели в пальцах; как детей, их интересовало все, что связано с войной, с военным ремеслом — занятием мужским, опасным и манящим.
В такие минуты Левицкий, отвернувшись, терпеливо ждал, как ждет взрослый, взяв в долгую дорогу ребенка, которого на длинном пути останавливает столько интересного и который не понимает равнодушия взрослых.
В Лангер-Альтзее — местечко с разбитой кирхой на площади — они пришли под вечер второго мая. Все было забито нашими войсками, перемешалось: обозы вторых эшелонов, машины с надписью РГК[13], почему- то застрявший здесь дивизион «катюш», фургоны радиостанций.
В этой сутолоке, водоворотно крутившейся и смещавшейся к перекрестку, Левицкий нос к носу столкнулся с капитаном Галашиным, пытавшимся заговорить строгую регулировщицу.
— Дотопали? — воскликнул Галашин. — Ты вовремя, майор: кончилось все, — захохотал он и заговорщицки сожмурил глаза. — Иди-ка сюда.
Он привел Левицкого к большой машине — радиостанции, стоявшей в сквере.
— На-ка, прочитай, — сказал Галашин, выходя из аппаратной. — Гамбургское радио вчера передало.
Левицкий читал: «…наш фюрер Адольф Гитлер сегодня пополудни на своем командном пункте в рейхсканцелярии, борясь до последнего вздоха против большевизма, пал в сражении».
— Понял? А час назад сообщили, что рейхсканцелярии — капут! Конец!.. — засмеялся капитан.
Левицкому тоже захотелось засмеяться, но он не мог: какая-то дрожь, возникшая внутри, в подвздошье, разбегалась по всему телу, кончаясь в пальцах, которыми он держал бумажку. Исчезли вдруг голоса, гул и скрежет, доносившиеся с перекрестка, Левицкого охватила глухота. Он присел на ступеньки машины, тупо глядя на лица лейтенантов, силясь понять, кто они, почему рядом с ним и ждут чего-то от него и что такое важное он должен был для них сделать…
Лейтенанты же растерянно глядели то на него, то на Галашина, то на перекресток, где шевелилась масса людей, машин и повозок, и, охватывая взглядом все это движение, потерявшее уже свой изначальный напор, не знали, то ли им радоваться, как иные — крича и размахивая руками, то ли огорчаться, что движение это прошло вроде мимо их судьбы.
Попрощавшись с Галашиным, они быстро выбрались из местечка. Теперь заторопился Левицкий. Лейтенанты едва поспевали за ним, не понимая, куда и зачем уже спешить. А он шел широко, не обращая внимания на них, часто спотыкаясь о битый кирпич, вышвырнутый взрывом на дорогу. От быстрого шага вновь очнулась усыпленная прежде спиртом боль и напоминала о себе короткими спазмами. Он уже не замечал, как в такие секунды кривилось его лицо, а потом снова проступала въевшаяся косая улыбка, и он делал короткий взмах рукой, мол, быстрее, и все это сбивало лейтенантов с толку.
Они вышли к автостраде, где был вадовский пост. Левицкий что-то сказал старшине с повязкой на рукаве, показал какие-то бумаги. Старшина козырнул и тут же остановил тяжелый «студебеккер».
Они впрыгнули в железный кузов. Могучая машина рванулась. Левицкий сидел на шедшей вдоль борта лавке, словно от ветра смежив веки. Неслись назад поля и перелески, хутора с мельницами у плотин, все менялось, исчезало, возникало другое, и только огромное синее небо было неподвижным, навечно распростертым.
Он провел ладонью по подбородку. Побриться бы… Что скажет ему в этот раз Анна Михайловна? Наверное, опять: «Оперироваться надо. Допрыгаетесь до прободной язвы…» Он поджал коленки к животу… Как все-таки медленно идет машина…
Старый враль
В субботу, как обычно, привоз небогатый, потому и базар почти пуст — мало продавцов да и покупателей негусто. «Все больше такие, как я, — нерадивые хозяйки», — усмехнулась Анна, глядя, как черные, в резких трещинах пальцы крестьянки выгребают из мешка картофелины и накладывают их на весы — осторожно, чтоб не рухнула горка.
— Эту мне не надо, гниль. А эту — тоже, бок зеленый у нее, — ворчала высокая дама в желтой кожаной куртке, выковыривая из кучки картофелины, что не приглянулись. — Дерете три шкуры с городских да еще норовите дрянь всучить, — бормотала она.
— А вы не покупайте. Не неволю, — спокойно отвечала крестьянка. — Свое продаю, не краденое.
— По-вашему выходит, мои деньги краденые? Вам бы на мою работу!
— А что ж, можно, — пожала крестьянка плечами. — Я на вашу, а вы на мою. Хоть на годок.
И тут в разговор влез старик, стоявший впереди Анны.
— А ведь она соглашается совершенно искренне, — обратился старик к городской, — в то время как вы сделали предложение об обмене неосторожно.
— А вам-то что? Стойте себе, ваша очередь за мной. Вы-то кто, такие, замечания мне делать? — подхватилась дама.
— Я министр чуткости, — серьезно сказал старик. И Анна видела, как под морщинистыми веками повеселели глаза.
Теперь Анна его узнала. В школу она ходила через парк. Прежде это был лес, росший по холму. Нынче за ним застроился микрорайон, лес просекли асфальтовые аллейки, и стал он парком. Те, кто не хотел жаться в троллейбусах, возивших вкруговую, двигались напрямик, в гору через этот парк. Она часто встречала старика тут. Всегда одного. Все обгоняли его. Видимо, крутость холма уже не давалась так просто, и старик, крепко перехватывая железную трубу, служившую перилами, медленно поднимался по ступеням, которыми кончалась аллея…