— Что вы! Я вам очень благодарна! — Теперь, когда он встал, собираясь уходить, Анне захотелось расспросить его обо всем: как жил Сергей Петрович, как протекала его недолгая болезнь, где похоронили, какими были похороны — обо всем, что опять-таки не имело уже никакого значения ни для умершего, ни для живых, но почему-то всегда интересует.
— Да, едва не забыл, — сказал Новиков-младший. — Отец оставил вам письмо. — Он суетливо пошуршал в карманах и подал Анне конверт.
Она развернула тетрадную страничку и узнала почерк Сергея Петровича.
«Милая Анна Федоровна!
Эту записку отдаст Вам мой сын Вадим. Отдаст после моей смерти. То, что я уже не поднимусь, ясно не только мне, но и врачам. Бумаги мои, кои я Вам дал, можете вернуть сыну. Мне безразлично — сожжет ли он их или сохранит на память об отце-чудаке. Дело в том, что не существовало ни Рамахамона, ни Сингх Аббаса. Я их выдумал для своих сказок. Как видите — вранье. Но теперь я не боюсь Вам открыться в этом. Уверен: за сим не последует Ваше разочарование, ибо человек Вы большой души, и я понимал, что менее всего важна Вам достоверность, но более всего — бескорыстие и суть. Ведь Вы ни разу не подвергли сомнению мои россказни, ни разу не воскликнули: „Неужели это правда?!“ Не стесняйтесь своей доброты и впредь. И помните, что библейский убийца Варавва, прощенный по требованию толпы взамен невинного Христа, ходит среди нас и посмеивается над нами, понимая, что никакого воскрешения Христа не будет. Посему берегите и любите людей, покуда они живы. Будьте счастливы. Новиков».
По прежним изгибам она сложила письмо и сунула его в карман халата.
— Вернуть вам рукопись?
Он пожал плечами.
— Ваш отец был, наверное, хороший историк.
— Историк?! Он был старый враль, — сокрушенно покачал головой Новиков-младший. — Всю жизнь чудил, прожектерствовал, занимался духовной благотворительностью, отыскивал для человечества главного бога. А работал он переплетчиком в архиве исторического музея. Рукописи, фолианты и прочее. От него же всегда пахло столярным клеем! — Новиков грустно улыбнулся.
— Он никогда не говорил мне, что он — историк. Я сама так решила, — сказала Анна, будто защищаясь от слов «старый враль». — Вы разве не читали его… записок? — Сперва она хотела сказать «сочинений», но ей показалось это определение презрительным.
— Представьте, недосуг. Дома-то шкаф забит его бумагами. Всю жизнь он сочинял и никуда не посылал. Видимо, в них есть что-то? — Он поднял на нее глаза — темные, догадливые, под спокойными низкими бровями.
— Есть, — ответила Анна.
— Что ж, заберите эти папки у нас. Мне все равно некогда будет читать. А сын мой еще мал — в шестом классе. Да и он всё больше насчет хоккея интересуется. — И, уже стоя в дверях, он произнес: — Я понимаю — что-то не так воспринял или сказал… Ну, об отце?
Анна не ответила. Ей хотелось, чтоб он ушел. И когда за ним закрылась дверь, Анна, пройдя в спальню, еще раз перечитала письмо. На тумбочке подле кровати лежала рукопись в скоросшивателе с надписью «Дело №…». И казалось, что по-деловому положил ее здесь сам владелец, что сейчас он должен вернуться и весело сказать:
— Вот и я, — старый враль. Что ж, продолжим?..
Потом Анна проверяла тетради. И когда ей попалась аккуратненькая, без единой ошибки и помарки, с легким остреньким почерком — милая глазу учительскому работа, — Анна снова посмотрела на обложку. Была эта тетрадь девочки, которая, поигрывая косичкой с голубым бантом, спросила ее: «А откуда вы знаете, что Фарадей дал такую клятву? Вы ведь сказали, что он дал себе клятву тайную?» Анна вывела пятерку. Что ж, по всем самым строгим школьным правилам здесь полагалась только пятерка…
Обида
Июнь стоял холодный и хмурый. На пустынном пляже, тянувшемся двадцатикилометровой вогнутой полосой, одиноко торчали керамические мусорные урны и ярко размалеванные фанерные кабины для переодевания. Купающихся не было. В куртках, плащах, свитерах люди сидели на длинных скамьях вдоль берега, беседовали, дышали полезными ионами и, успокаивая нервы, созерцали светлевшую к горизонту тяжелую сине-черную даль воды с красными вспышками лениво покачивающихся буйков. Медленно рождавшийся где-то прибой гнал вялую низкую волну, и вдоль береговой полосы оседала белая пряжа пены.
Как и бывает на курорте, на отдыхе, люди быстро смиряются с непогодой, находят развлечения, сколачиваются компании, придумываются поводы выпить. И вот уже откуда-то появляются авоськи, в них напиханы банки консервов, бутылки местной минеральной воды, тминный хлеб, белые батоны, колбаса. И вечером в столовой, после ужина, под предлогом чьих-нибудь именин, начинается шумное торжество. Внутри компании возникают маленькие компанийки, а потом диетсестра, уставшая, с отекшими за день ногами, говорит, что ей пора домой. Все поднимаются и, несмотря на дурную погоду, темень и ветер, задувший с моря, отправляются на пляж подышать сырым ночным воздухом. Там снова компания распадается на компанийки. И так — одни до самого отбоя, а другие и попозже…
Но это — взрослые. Дети же томились от скуки, жадно смотрели на море, топтались в джинсах и кедах у самой кромки воды, пробовали ее рукой: не потеплела ли, и, пошвыряв камешки, уходили в лесопарк смотреть белок, бравших прямо с ладоней семечки или орешки. В ближайшие дни о купании, похоже, нечего было и думать. Но и для детей нашлось занятие: в лесопарке стоял павильончик с двумя столами для тенниса. И вскоре там застучал легкий целлулоидный шарик. А другие ребята разнюхали, что в двух километрах, на реке, есть специальные пирсы для рыболовов, выклянчили у родителей трешницу, обзавелись снастью и терпеливо коротали время на бетонных плитах пирса, ожидая, как говорится, у моря погоды.
Мне не хотелось никаких компаний, и после завтрака, накинув плащ, я отправлялся в павильон. Идя по мокрой травянистой тропе, я еще издали слышал стук шарика, детские голоса, смех. Я входил, садился на подоконник и подолгу смотрел, как ребята играют, лихо выворачивают руку с ракеткой для коварного, неотразимого удара. Сначала мое присутствие смущало их, мальчики и девочки, ожидавшие очереди (игра шла «на вылет»), поглядывали на меня, перешептывались. Потом ко мне привыкли и вроде уже не замечали, и мне было хорошо оттого, что я им не мешал оставаться самими собою. Мальчишки запросто знакомились с девчонками, мне даже предложили несколько раз сыграть, но я честно сказал, что не умею.
Взрослые, ходившие на прогулки вдоль берега или в поселковый универмаг в надежде, что там «выбросят» что-нибудь дефицитное, теперь не звали меня с собой и после завтрака, посмеиваясь, задавали один и тот же вопрос:
— Вы опять на теннис?
Я кивал. Они уходили.
Однажды две дамы в модно расклешенных кримпленовых брюках цвета беж, гармонировавшего с их омоложенными перекисью волосами, не зная, что я иду вслед за ними к выходу, заговорили о странностях моего поведения:
— Чудак какой-то! Пинг-понг! Ты себе представляешь его за пинг-понгом? Что он за человек?
— Он?! Он же, наверное, носит кальсоны! — захохотала ее подруга.
— Это не страшно. Лишь бы других не заставил это делать.
Они весело зашагали в поселок, неся, как украшение, сверкавшие замками-«молниями» большие яркие хозяйственные сумки…
В павильончике шла игра. Кто-то принес новую японскую ракетку, обсуждались ее достоинства. Дети здесь были примерно одного возраста — тринадцать-четырнадцать лет. Они смеялись только над тем, что взаправду было им смешно, и говорили серьезно о том, что действительно их интересовало.
Отворилась дверь, и на пороге показался мальчик лет восьми — худенький, с большим белым лбом, в сером плаще с откинутым клетчатым внутри капюшоном. За мальчиком стоял пожилой грузный мужчина в зеленой куртке и черном берете. Они, видимо, о чем-то говорили перед тем, как войти сюда, потому что мальчик сказал:
— Ну разреши… Я немножко. Поедем следующей электричкой.