— Бомбежка, — сказал Вельтман и снова разлегся на лавке, выставив босые ступни в проход.

Встревоженный Гурилев удивился его спокойствию.

Зашевелился на своем месте старик.

— Во, ироды, опять. И не спится ему, все крови мало. — Он стал завязывать холстину с остатками еды.

— Пронесет, — сказал старший лейтенант. — Они теперь не очень-то по тылам… Какой-нибудь случайный дурак.

— Ну да, — заговорил старик, — а я, умный, все от него бегаю с сорок первого года. Дурак-то он дурак, однако он сверху, — и задул свечу в фонаре.

Заоконная тьма впрыгнула в вагон. Разрывы бомб то отставали, то обгоняли поезд. Люди повскакивали с полок, теснились в темноте в узких проходах, протискивая впереди себя пожитки. Близкая бомба тугим воздухом вышибла стекла, раздались крики, быстрый сквозняк пронес по вагону оскомную вонь сгоревшего тротила. Поезд еле тащился, с толчками, с частыми остановками, ревел гудок, и не умолкая огрызались пулеметы.

Гурилев, напрягшись, ждал очередного разрыва, вслушивался в то, что происходило снаружи, будто непременно хотел уловить приближение момента, когда для него все замрет и исчезнет вместе с ним.

Серия взрывов ударила по другую сторону насыпи. Поезд остановился, и стало слышно, как, пикируя, самолет набирал высокую ноту, как, совсем истончившись, этот звук перешел в ввинчивавшийся свист летящей бомбы.

Кто-то крикнул:

— Всем в поле! Быстро!

Люди рванулись к выходу, толкая, сбивая друг друга. Несколько вагонов в конце состава горело. Крики и плач, кто-то кого-то звал, искал, освещенная крутившимся пламенем насыпь словно качалась, с нее в поле скатывались фигурки. Старик держал внучку на руках. Спросонья девочка перепуганно обхватила его шею. Спотыкаясь о шпалы, он семенил почему-то вдоль эшелона к паровозу, простоволосый, в одной рубахе.

Уже отволакивали раненых и убитых под насыпь. Кто-то хрипло кричал:

— Врача! Товарищи, есть ли среди вас врач?!

Парень в распахнутой шинели бил бревном в заклинившуюся дверь горевшего вагона, за которой стоял истошный вопль боли и ужаса. Свет прыгавшего огня выхватил лицо человека с бревном, и Гурилев узнал сержанта Ерхова.

— Тут у меня все! Держите! — крикнул Вельтман и, швырнув Гурилеву свой вещмешок, куда-то побежал. Потом Гурилев увидел его склонившимся над раненым. Одной рукой он бинтовал ему голову. Бинт тут же проедало темно-ржавое пятно.

Женщина в валенках тормошила убитого, звала, обезумев, просила встать, убежать отсюда.

Гурилев топтался меж людьми, понимая, что надо что-то делать, но, как в параличе, не мог сообразить, куда двинуться. Он не обращал уже внимания ни на рев самолетов, ни на свист бомб, ни на пулеметную трескотню: все главное, казалось ему, происходило сейчас не в черном небе, а тут внизу, на земле…

Бомбежка кончилась внезапно, как и началась. В тишине остались только стоны и треск огня, обгладывавшего обшивку вагонов.

Подошел Вельтман и устало опустился на насыпь.

— Не доехали, — выбрасывая окурок и сплевывая, сказал он. — До Росточино километров двадцать оставалось.

— Пешком пойдем? — неуверенно спросил Гурилев и подумал, что никогда не ходил на такие расстояния и что при своей хромоте даже в удобном ортопедическом ботинке быстро устанет.

— Нет! Недалеко должен быть переезд, дорога. Попробуем поймать попутную машину. Подберем раненых и сами пристроимся…

Они пошли к голове поезда и тут увидели старика. Он стоял на коленях, а на разостланной шинели с торчавшим сержантским погоном лежала девочка. Присев на корточки, Ерхов забинтовывал ее ногу. Девочка была бледна, глаза закрыты, она тихо стонала и попросила пить.

— Это сейчас! — подхватился Ерхов, отвязал от своего вещмешка котелок, оглядел низину за насыпью. — Там вроде березнячок, болотисто, должна быть вода. — Размахивая котелком, в одной гимнастерке, низко перехваченной ремнем, сержант побежал через пути. Было слышно, как защелкал под его ботинками мерзлый гравий, перемешанный с потемневшим снегом. А потом оттуда, где скрылся Ерхов, глухо ударил взрыв — придушенный, булькающий, будто с трудом вырвавшийся из-под земли.

— Подорвался! — охнул Вельтман и бросился с насыпи.

Гурилев поспешил за ним.

Метрах в трех от черного круга воронки кулем лежал сержант. В месиве крови и изломанных костей Вельтман нашарил карман сержантской гимнастерки, отыскал документы. Гурилева бил озноб, он боялся, что его стошнит.

— Кружка воды. Вот и все, что ему нужно было тут. — Дернув плечом, Вельтман пошел прочь.

Гурилев постоял еще какое-то время, поискал глазами котелок. Но что увидишь в темноте.

Когда он вернулся, девочку уже уносили две женщины на ерховской шинели. Вельтман поймал какого-то солдата и послал искать лопату — захоронить Ерхова…

До переезда они добрались минут за сорок. Судя по следам, полевая дорога была живой, пользовались ею и подводы и машины. Обметя снег, уселись на невысокий штабель старых шпал.

— Который час? — спросил Вельтман.

— Без четверти шесть.

— Мог же он опоздать на этот поезд. — Вельтман достал папиросу.

— Кто? — не понял Гурилев.

— Сержант. И остался бы жив… Что это — рок, судьба, случай? Или существует предопределенность?

Измученному Гурилеву было не до рассуждений. Он все еще видел рыжеватые веселые глаза Ерхова, широкую спину в гимнастерке, низко и туго опоясанной брезентовым ремнем, котелок в руке, слышал щелк гравия под подошвами сержанта… А потом — изорванное тело на снегу у воронки… Забудется ли это?.. Забудется, забудется… В том-то и дело… Уж эту жестокость жизни он знал… Но ни о чем таком ему сейчас не хотелось говорить.

— Вы уж извините, — вдруг сказал Вельтман, — если как-то задел вас тем разговором в вагоне… Да и старика зря обидел… Думаете, спирт виной? Нет!.. Вид мужчины в гражданском, одеянии раздражает. Снисхождение обесценено. Сейчас либо высочайшая ненависть, либо высочайшая доброта. Нюансы забыты…

— Кто знает, — неопределенно ответил Гурилев.

— Как-то отвели нас на переформировку. Фронт далеко. Славная деревушка. Бабы, молодки. Лето. Река, зеленый луг, за ним — лес. Красота! И прибыл фотокорреспондент из армейской газеты. «Давайте, — говорит, — я сниму вас, ребята. Не для газеты, так просто. Сбросьте каски, автоматы, сниму вас, мирных и смирных, на этом лугу, перед лесом. Становитесь». Стали мы. И что же вы думаете?! Никто не снял ни касок, ни автоматов. Лица, как перед атакой. И каждый норовил, чтоб именно оружие попало в фокус объектива. Начихать, как там выйдет фон — вся эта природа за спиной! А все мы уже были славно повоевавшие, не новички, которым бы пофорсить… Вот и объясните мне…

— Все не объяснишь. Да и нужно ли? — устало сказал Гурилев, не думая об услышанном. — А мы ведь с вами в некотором роде земляки.

— Каким же образом?

— Вы работали военруком в школе, где учился мой сын. Тогда у вас рука тоже была на перевязи.

— А я вас не помню. — Вельтман пошевелил плечом больной руки. — Нерв перебило осколком, пальцы почти неподвижны… Еще под Керчью, в сорок втором… Обещают со временем…

— Как же вы на фронт с такой рукой?

— Какой фронт?! В интендантах теперь. Продовольственно-фуражная служба. Овес, пшеница яровая мягкая, яровая твердая, ячмень, полба, чечевица тарелочная… Видите, какие познания! Заготовки, учет излишков… Какие сейчас излишки, будь оно неладно! Я ведь артиллерист. А у вас что за командировка?

— Буду заниматься почти тем же, что и вы.

— В каком районе?

— Бортняковский. Далеко отсюда?

— Километров пятьдесят от Росточино. Возможно, встретимся. Пока тылы стоят, мне в тех местах придется бывать. Немцы кое-что бросили, подгрести надо для госпиталей. Вы сами родом откуда?

— С Донбасса, — ответил Гурилев. — А вы прибалт?

— Нет, я туляк. Предки были крепостными у помещика Вельтмана. Так что мне в лапы к немцам попадать нельзя, за одну фамилию расстреляют: то ли еврей, то ли немец, — усмехнулся Вельтман. — Хотя самый что ни наесть Иван Сергеевич, чистопородный.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: