«Силы небесные, ну и славно же мы поездили, сразу же после того, как расстались с Лонгфелло... В Девоншир добрались поездом. Там наняли открытую коляску у одного трактирщика, душою и сердцем преданного Пиквику, и покатили дальше на почтовых. Иногда ехали ночь напролет, иногда — целый день. Случалось — и день и ночь. Я заведовал общей казной, заказывал все обеды, платил пошлину на всех заставах, вел курьезные разговоры с форейторами и определял продолжительность каждой остановки. Когда возникали разногласия относительно какого-либо пункта наших странствий, Стэнфилд (бывалый моряк) разворачивал большую карту и, как будто этого было еще недостаточно, ссылался на показания карманного компаса и прочих ученых инструментов. Багаж находился в ведении Форстера, а Маклиз, оставшись не у дел, пел песни. Боже! Если бы вы только видели, сколько бутылок торчало из всех багажных отделений нашей коляски! Каких тут только не было! Глаза разбегались! Видели бы вы, как нежно смотрели на нас форейторы, каким страстным обожанием дарили нас конюхи, как лакеи при виде нас теряли головы от радости! Если бы вы могли последовать за нами в потемневшие от времени церковки, в загадочные пещеры на мрачном морском берегу, проникнуть в глубокие копи, взобраться на головокружительные вершины и слушать, как внизу — бог весть за сколько сотен футов — ревут непередаваемо зеленые воды! Если бы вы только взглянули на яркий огонь, пылавший в громадных комнатах старинных таверн, в которых мы засиживались возле камина далеко за полночь! Если бы разок вдохнули аромат дымящегося пунша (не белого, милый Фелтон, в отличие от той удивительной смеси, которую я прислал Вам на пробу, а густо-коричневого, искрящегося, золотистого) ! Его нам подавали каждый вечер в огромной глубокой фарфоровой чаше! Никогда в жизни я так не смеялся, как во время этой поездки. Вы бы только послушали! Я задыхался от смеха. Я ловил воздух ртом, я надрывался, я, наконец, трещал по всем швам! И так — всю дорогу. А Стэнфилд (очень похожий на вас по характеру и телосложению, но на пятнадцать лет старше) — тот просто закатывался и доходил до полного исступления, угрожавшего апоплексическим ударом. Нам нередко приходилось бить его по спине чемоданами, чтобы привести в чувство. Нет, серьезно, подобного вояжа свет еще не видывал. И потом эта парочка — мои спутники — делали такие наброски во время самых романтических привалов! Можно было поклясться, что вместе с духом Веселья нам сопутствует дух Красоты».

По приезде домой он узнал, что «Американские заметки» расходятся очень бойко. Однако сегодня их помнят лишь потому, что на них стоит его имя. Если бы эта книга была написана кем-нибудь другим, она не пережила бы своей эпохи. «Хвалить ее я не могу, а ругать не хочется», — так писал Маколей редактору «Эдинбургского обозрения», объяснив свой отказ разбранить эту книгу еще и тем, что «был гостем в доме Диккенса» и считает его «хорошим и по-настоящему талантливым человеком». Эмерсон считал «Записки» «грубейшим пасквилем», книгой поверхностной и невежественной. Не многим американцам она пришлась по душе, и не удивительно. Автор занял позицию цивилизованного туриста, попавшего в страну варваров, и беззлобный тон его книги только подливает масла в огонь. Впрочем, не прошло и года, как он начал писать новый роман, нарисовав такую картину жизни в Соединенных Штатах, которую даже самые снисходительные из американских критиков не могли бы назвать беззлобной. С выходом этой книги насмешливое неодобрение, встретившее путевые заметки, сменилось ревом ярости.

«Как часто человек бывает связан с орудием своей пытки и не может уйти, — писал Диккенс своему другу, — но немногим дано изведать ту муку и горечь, на которую обречен каждый, кто прикован к перу». Сначала «Мартин Чезлвит» двигался мучительно трудно. Много дней подряд писатель проводил у себя в комнате и, не написав ни строчки, выходил оттуда «до того злой и угрюмый, что самые отчаянные и те убегают при виде меня... Издатели всегда являются ко мне по двое, дабы я не мог напасть на дерзновенного одиночку и лишить жизни назойливое существо». Никаких приглашений он не принимал, потому что «с каждым днем у меня все больше оснований для стойкого, но не слишком уютного чувства, что из тьмы моего одиночества может произрасти нечто комическое (или, во всяком случае, рассчитанное на комический эффект)». Первый выпуск романа появился в январе 1843 года, последний — в июле 1844-го. За исключением миссис Гэмп, под видом которой автор изобразил повивальную бабку, встреченную им в доме мисс Куттс, внимание читателя в этой книге привлекают главным образом сцены американской жизни, которым он посвятил ярчайшие сатирические страницы, когда-либо написанные на английском языке. Американцы, естественно, сочли их самой злостной клеветой, когда-либо написанной человеком. «Написать на этот народец настоящую карикатуру невозможно, — заявил Диккенс. — Порою, прочитав какой-нибудь отрывок, я в отчаянии бросаю перо — мне не угнаться за моими воспоминаниями». Соотечественники Джорджа Вашингтона выставлены в «Мартине Чезлвите» на осмеяние как снобы[103], лицемеры, лжецы, скучнейшие болтуны, хвастуны и пустозвоны, задиры, хамы, дикари, подлецы, убийцы и идиоты. Автор обвиняет их в грубости, скупости, завистливости, нечистоплотности, алчности, беспомощности, невежестве, претенциозности и порочности и заявляет, что в общественных своих привычках они недалеко ушли от животных, а в политических делах испорчены и развращены. Поэтому не многие американцы встретили книгу с распростертыми объятиями, и к приходу корабля со свежими номерами романа уж не сбегались восторженные толпы, жаждущие услышать новости о мистере Джефферсоне Брике или миссис Хомини. Самым оскорбительным казалось именно то, что было чистейшей правдой, как, например, такие язвительные высказывания:

«Они так страстно любят Свободу, что позволяют себе весьма свободно обращаться с нею».

«Так и чудится, что все их заботы, надежды, радости, привязанности, добродетели и дружеские отношения переплавлены в доллары».

О рабстве:

«Так звездочки перемигиваются с кровавыми полосами, и Свобода, натянув колпак на глаза, называет своей сестрою самую гнусную неволю».

Что касается республики в целом, то она, по словам Диккенса, «так искалечена и изуродована, покрыта такими язвами и гнойниками, так оскорбляет взор и ранит чувство, что даже лучшие друзья гадливо отворачиваются от этой мерзкой твари».

Но все-таки, быть может, стоило съездить в Америку и вернуться домой, твердо зная, что «у хитрости простоты не меньше, чем у невинности, и там, где в основе простодушия лежит горячая вера в плутовство и подлость, мистер Джонас неизменно оказывался самым доверчивым из людей».

Когда Марк Тэпли позволяет себе по-дружески высказать несколько критических замечаний по поводу местных порядков, мистер Ганнибал Чоллоп предостерегает его:

«Умник, вроде вас, долго не протянет. Всего продырявят пулями, живого места не оставят.

— За что же это? — поинтересовался Марк.

— Нас нужно восхвалять, сэр, — ответствовал Чоллоп угрожающе. — Вы здесь не в какой-нибудь деспотии. Мы служим образцом для всей земли, и нас следует просто-напросто превозносить, ясно?

— Да неужели я говорил слишком вольно? — вскричал Марк.

— Мне и не за эдакие слова кое-кого случалось прихлопнуть, — насупившись, произнес Чоллоп. — Смельчаки, а удирали куда глаза глядят, и ведь такого себе не позволяли. Да за одно такое слово культурные люди в порошок разотрут, линчуют. Мы ум и совесть всей земли, мы сливки человечества, его краса и гордость. Мы народ вспыльчивый. Уж если мы когти покажем — берегись, понятно? Вы уж нас лучше похваливайте, так-то».

Впрочем, со времен Диккенса Америка ушла далеко вперед, и теперь ей едва ли нужно, чтобы кто-то посторонний «похваливал» ее.

Подобно Квилпу и маленькой Нелл, «Мартин Чезлвит» вызывает сегодня иное чувство, чем во времена Диккенса. Тогда симпатии были на стороне Тома Пинча, а Пексниф вызывал отвращение. В наши дни Том Пинч кажется несносным, Пексниф же доставляет нам массу удовольствия — это одна из самых курьезных фигур в литературе. «Ах, уж эта мне человеческая натура! Злосчастная натура человеческая!» — заметил мистер Пексниф, сокрушенно покачав головой, как будто он сам не имел к человеческой натуре ни малейшего отношения. И хотя Пексниф — персонаж пародийный, в нем столько этой самой «человеческой натуры», что мы в конце концов предпочитаем его всем героям-паинькам. Здесь снова повторилась та же история, что и с Квилпом: Диккенс безотчетно наделил Пекснифа очень многими особенностями самого себя. Так же бессознательно вложил он в «Мартина Чезлвита» и еще кое-что, вероятно немало озадачив тех читателей, которые считают, что литературное произведение никак не связано с личностью автора. В пятидесятой главе Мартин упрекает своего друга Тома Пинча в вероломстве, и неизвестно почему: Мартин ни слова не говорит о том, какой поступок друга послужил поводом для этих упреков. Не упоминает он об этом и в дальнейшем. Эта сцена — совершенно лишняя в повествовании, смысл ее так и остается неясным. Разгадка же такова: устами Тома и Мартина здесь говорит сам Диккенс, этот эпизод — отражение тех душевных переживаний, которые он в то время испытал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: