А три недели спустя он перенес настоящее потрясение. Его брат Фредерик, приехавший к нему в гости, купаясь, попал в полосу сильного течения и, конечно, утонул бы, если бы не рыбачье суденышко, как раз в это время выходившее из гавани. Это происшествие разыгралось прямо на глазах у всей семьи: «За эти четыре-пять страшных минут мы пережили целую вечность ужаса и отчаяния».
В октябре Диккенсы приехали из Альбаро в Геную и поселились в Палаццо Пескьера (Дворце рыбных прудов), одном из красивейших итальянских дворцов с изумительным видом на город и гавань. Окруженный парком дворец, с огромным залом в пятьдесят футов высотой и фресками, написанными итальянским художником, тезкой Микеланджело, с фонтанами, террасами и благоухающими садами, очаровал Диккенса. Он был похож на «дворец из волшебной сказки», и Диккенс часто и подолгу простаивал в холле, любуясь видом, «как в каком-то счастливом сне». Платил он за дворец пять фунтов в неделю: оказалось, что в Италии можно жить по-царски на те деньги, которых едва хватило бы на жизнь бедному поэту в Англии. У Диккенсов появилась ложа в опере, завелись друзья и знакомые, погода тоже наладилась, и все-таки Диккенс никак не мог взяться за работу, скучая по Лондону и чувствуя себя, как рыба на песке: «Писал ли я вам, сколько у нас здесь фонтанов? Но что толку! Даже если бы из них струился нектар, они не понравились бы мне так, как наши, вест-миддлсекские, на Девоншир-Террас». Без лондонских улиц и лондонской толпы у него пропадало вдохновение. «Поставьте меня часов в восемь вечера на мосту Ватерлоо, дайте побродить, сколько мне вздумается, и я, как Вы знаете, вернусь домой, горя желанием работать и работать. А здесь все как-то не по мне. Не могу взяться за дело».
Прошло уже более года, как он задумал написать новую книгу, опять на рождественскую тему, «возвысить голос в защиту бедняков», но с тех пор, как он поселился в Италии, он еще не написал ни строчки. Что сказать — он знал, но как? Однажды он сидел за столом, пытаясь заставить себя работать, как вдруг раздался благовест. Забили, затрезвонили все генуэзские колокола, мешая ему сосредоточиться, наполняя бессильной яростью. Но вот перезвон затих, Диккенс успокоился, и в голове у него зазвучала фраза Фальстафа: «Да, приходилось нам слышать, как бьет полночь, мистер Пустозвон». И с этого момента он уже был целиком во власти своих «Колоколов». Вскоре в Генуе был устроен раут по случаю приезда губернатора. Диккенс попросил английского консула объяснить, что он не может прийти.
— А где же великий бард? — спросил губернатор. — Я хочу видеть великого барда.
— Великий бард работает, ваше превосходительство. Он пишет книгу и просит вас извинить его.
— Извинить? — воскликнул губернатор. — Такому занятию я не решился бы помешать ни за что на свете. Пожалуйста, передайте синьору Диккенсу, что, когда бы он ни решил почтить меня своим присутствием, мой дом для него открыт. Но только когда ему удобно, не иначе. И пусть никто из вас, джентльмены, не нарушает покой синьора Диккенса, пока не станет известно, что он свободен.
Вот хороший пример того, как правителям следует относиться к художникам.
Диккенса больше не беспокоили колокола: «Пусть теперь звонят себе, сколько им вздумается, во всех церквах и монастырях Генуи: я ничего не вижу, кроме старинной лондонской колокольни, куда я их перенес». «Все в порядке, — сообщил он Форстеру. — Одержим „Колоколами“. Встаю в семь. Холодный душ, завтрак, и часов до трех работаю, работаю как безумный. В три обычно кончаю, если нет дождя... Из-за этой книги стал здесь, на чужбине, бледен как мел. Щеки, начинавшие уж было округляться, снова провалились, глаза стали огромными, волосы повисли безжизненными прядями, а в голове под этими прядями горячо и туманно. Перечтите сцену в конце третьей части. Я ни за что на свете не написал бы ее снова. Я пережил столько горя и волнений, как будто все это случилось наяву. Книга будила меня по ночам. Дописав ее вчера, я был вынужден запереться в доме, потому что мое лицо распухло, стало почти вдвое больше обычного, и я имел невообразимо нелепый вид... Пойду прогуляюсь как следует, чтобы голова стала ясной. Доработался: все плывет перед глазами. На сегодня достаточно». 4 ноября, проливая горькие слезы, он дописал «Колокола». «Сюда вросли, вплелись все мои страсти и привязанности, — говорил он. — Потрясающая книга! „Рождественская песнь“ — ничто перед нею».
Его так волновала судьба «Колоколов», что он решил съездить в Лондон, держать корректуру, отобрать иллюстрации и прочесть повесть в тесном кругу друзей у Форстера. Перед отъездом он побывал в нескольких городах северной Италии: в Парме, Болонье и Вероне — и был «слегка обескуражен», увидев, что Мантуя — место изгнания Ромео — находится всего за двадцать миль от Вероны. Заехал он и в Венецию, которая поразила его больше любого города на свете: «Великолепие и красота Венеции не поддаются описанию. Такого города не увидит во сне курильщик опиума. Даже волшебные чары не в силах создать видение более пленительное... Ее нельзя видеть без слез... Прелесть ее невыразима. Никогда прежде не видел города, о котором страшно говорить. Я чувствую, что рассказать о Венеции невозможно». Кисть, перо, карандаш — все это могло дать лишь самое общее представление о невообразимо прекрасной действительности. Память о Венеции осталась с ним на всю жизнь. «Эти три дня были подобны сказкам „Тысячи и одной ночи“, но только в тысячу и один раз необычайнее и фантастичнее». Жена и свояченица на несколько дней приехали к нему в Милан и вернулись в Геную. Диккенс переправился через Симплон и поехал через Страсбург и Париж в Лондон.
Сразу же по приезде он отправился на Ковент-гарден в кафе «Пьяцца» и «попал прямехонько в объятия» Маклиза и Форстера. Две из иллюстраций к его рождественскому рассказу — гравюры Ричарда Дойла и Джона Лича — ему не понравились. Он пригласил обоих художников позавтракать вместе с ним. «Пустил в ход то неотразимое обаяние, с которым ты хорошо знакома, — писал он жене, — и оба в отличнейшем расположении духа взялись сделать гравюры заново». Состоялось и чтение у Форстера. Пришли Карлейль, Маклиз, Стэнфилд, Макриди, Ламан Бленчард, Дуглас Джеролд и еще кое-кто. Рассказ имел успех, о чем Диккенс незамедлительно сообщил жене: «Если бы ты видела, как плакал вчера Макриди, как он рыдал, не стыдясь своих слез, ты почувствовала бы вместе со мною, что значит власть над людьми». Впоследствии это желание наслаждаться ощущением своей власти значительно сократило ему жизнь.
Вскоре после этого чтения Макриди приехал в Париж, чтобы играть там в шекспировских спектаклях, и Диккенс на обратном пути в Геную несколько дней провел вместе с другом в столице Франции. В день его отъезда Макриди написал в дневнике: «С нами обедал Диккенс. В половине шестого он уехал, так что это, очевидно, мой последний хороший день в Париже». Дело было в середине декабря, всю дорогу стоял лютый холод. Диккенс пишет, что в Марселе его вынули из кареты «совершенно окоченевшим и приняли за часть багажа. Но, не обнаружив на мне почтового адреса, решили осмотреть меня более тщательно и, наконец, заметили „признаки жизни“, выражаясь языком газет. Потом на борту парохода меня одолел такой приступ морской болезни, что мне по-настоящему следовало бы тут же написать завещание — если бы у меня было что завещать. Правда, у меня был тазик, но с ним я в те минуты расстаться не мог».
Возвратившись в свой дворец, он снова захотел поближе познакомиться с Италией и в конце января 1845 года поехал вместе с женою на юг. Для Кэт эта поездка сложилась не особенно удачно: в Риме они встретили чету де ля Рю и дальше путешествовали вместе. С банкиром де ля Рю, швейцарцем по национальности, и с его женой англичанкой Диккенсы познакомились еще в Генуе. Обо всем остальном написал сам Диккенс двадцать пять лет спустя: «Я близко сошелся с ее мужем... Узнав, что она ужасно страдает от невралгии (о том, что у нее есть и другие болезни, я в то время не знал), я признался ему, что обладаю животным магнетизмом редкостной силы (в его эффективности при нервных расстройствах я уже имел возможность убедиться). Я сказал, что буду рад помочь ей. Ни одного из обычных явлений у нее не было, но через месяц она стала спать по ночам, хотя уже много лет не спала, и так поразительно изменилась, что даже ее мать была потрясена. Потом она мне призналась, что ее давно уже преследуют мириады кровавых видений, самых чудовищных, но теперь они все поблекли и опустили покрывала на лица. С тех пор она с мужем сопровождала меня во всех поездках по Италии. Я гипнотизировал ее ежедневно, иногда где-нибудь под оливой, иногда в винограднике, в экипаже, а то и в придорожной таверне в час полуденного зноя. Однажды ночью, в Риме, меня вызвал к ней ее муж. У нее был нервный припадок. Она лежала, свернувшись плотным клубком, и понять, где у нее голова, можно было, лишь проведя рукою по ее длинным волосам и нащупав их корни. Прежде такой припадок продолжался у нее по крайней мере часов тридцать. Это была страшная картина; я уж стал сомневаться, смогу ли ей помочь. Однако через полчаса она спала покойным и естественным сном, и на другое утро была совсем здорова. Когда я в тот раз уехал из Италии, ее видения исчезли. С течением времени они появились снова и с тех пор мучали ее всегда».