– Аааррр.

– Вот именно. Ты хочешь сказать, что это тоже шум? Но мы по-разному это воспринимаем, потому что ты – холостяк, а я – женат. То есть был женат. К черту.

– Послушай, – сказал Митболл, из последних сил стараясь быть терпеливым, – вы говорите на разных языках. Для тебя «человек» – нечто такое, что можно рассматривать как компьютер. Может, тебе это помогает в работе или еще как. Но Мириам имеет в виду совершенно...

– К черту.

Митболл замолчал.

– Я бы выпил, – сказал Саул после паузы.

Карты были уже заброшены, и друзья Шандора методично уничтожали запасы текилы. В комнате на кушетке Кринкл тихо ворковал с одной из студенток.

– Нет, – говорил Кринкл, – нет, Дэйву я не судья. И вообще я перед ним преклоняюсь. Хотя бы из-за того несчастья, которое с ним приключилось.

Улыбка девушки увяла.

– Какой ужас, – сказала она, – что за несчастье?

– Ты разве не слышала? – спросил Кринкл. – Когда Дэйв служил в армии – всего-то простым техником, – его послали в Оак Ридж со спецзаданием. Что-то связанное с Манхэттенским проектом. Возился со всей этой гадостью и в один прекрасный день хватанул рентгенов. Так что теперь не снимает свинцовых перчаток.

Девушка сочувственно покачала головой.

– Какой это, наверное, кошмар для пианиста.

Митболл оставил Саула в обществе бутыли текилы и уже собирался отправиться спать в сортир, когда дверь распахнулась и в квартиру ввалились пятеро недавно завербованных моряков, каждый из которых был отвратителен по-своему.

– Вот это хаза! – возвестил толстый, сальный матрос, уже потерявший свой берет. – Тот самый бардак, о котором нам говорил кэп.

Жилистый боцман третьего класса оттолкнул его и ввалился в гостиную.

– Ты прав, Слэб, – сказал он, – но даже для здешнего мелководья тут не так чтобы клево. В Неаполе я видел куда более классных телок.

– Эй, что здесь почем? – просипел сквозь свои аденоиды огромный моряк, сжимавший в руке стеклянную банку с контрабандным бухлом.

– О Боже, – простонал Митболл.

Температура за окном не менялась. В теплице Обад рассеянно ласкала ветки молодой мимозы, прислушиваясь к напеву соков, поднимающихся по стеблю, черновой и неозвученной теме этих хрупких розоватых цветков, предвещающих, согласно примете, урожайный год. Музыка плела сложный узор: в этой фуге упорядоченный орнамент состязался с импровизированным диссонансом вечеринки, временами прорезавшейся пиками и взлетами шумов. Постоянно меняющееся соотношение «сигнал/шум» отбирало у Обад последние калории, и равновесие никак не могло установиться в ее маленькой головке, пока она смотрела на Каллисто, баюкающего птичку. Сейчас, прижимая к себе маленький пушистый комок, Каллисто старался прогнать саму мысль о тепловой смерти. Он искал соответствий. Де Сад, конечно. И Темпл Дрейк, изможденная и отчаявшаяся в маленьком парижском парке в финале «Святилища». Конечное равновесие. «Ночной лес». И танго. Любое танго, но, возможно, прежде всего тот тоскливый, печальный танец в «L'Histoire de Soldat» Стравинского. Его мысли снова обратились к прошлому: чем было для них танго после войны, какой потаенный смысл он потерял среди всех этих величавых танцующих манекенов в cafes-dansan или метрономов, тикающих за шторками сетчаток его партнерш? Даже чистые ветры Швейцарии не могли излечить grippe espagnole: Стравинский переболел ею, все они переболели. А много ли музыкантов уцелело после Пашшендля, после Марны? У Стравинского – только семь: скрипка, контрабас. Кларнет, фагот. Корнет, тромбон. Литавры. Как если бы маленькая труппа уличных музыкантов старалась передать ту же информацию, что и большой симфонический оркестр. Но и со скрипкой и литаврами Стравинскому удалось привнести в это танго то же изнеможение, ту же безвоздушность, которую он видел в прилизанных юнцах, пытавшихся подражать Вернону Кастлу, и в их возлюбленных, которым вообще было все равно. Ma maitresse. Селеста. Вернувшись в Ниццу после второй мировой, Каллисто нашел на месте того кафе парфюмерный магазин, рассчитанный на американских туристов. Ни булыжник мостовой, ни пансион по соседству не сохранили ее тайных следов; и нет таких духов, которые могли бы сравниться с ее запахом, терпким запахом молодого испанского вина, которое она так любила. Взамен он купил роман Генри Миллера и читал его в поезде по дороге в Париж, так что, приехав, был уже отчасти подготовлен. И увидел, что и Селеста, и все другие, и даже Темпл Дрейк – еще далеко не все, что изменилось.

– Обад, – позвал он, – у меня болит голова.

Звуки его голоса отозвались в девушке обрывком мелодии. Ее путь – кухня, полотенце, холодная вода, провожающий ее взгляд – сложился в причудливый и сложный канон; и когда она положила ему на лоб компресс, вздох благодарности показался ей сигналом к новому сюжету, к новой серии модуляций.

– Нет, – продолжал твердить Митболл, – нет, боюсь, что нет. Это вовсе не дом терпимости. К моему большому сожалению.

Но Слэб был непреклонен.

– Так ведь кэп сказал, – тупо повторял он.

Моряк выразил готовность обменять свою сивуху на умелую давалку. Митболл в ярости огляделся вокруг, будто ища подмоги. Посреди комнаты квартет Дюка ди Анхелиса переживал исторический момент. Винсент сидел, остальные сгрудились вокруг: судя по их движениям, можно было подумать, что идет обычная репетиция – если бы не полное отсутствие инструментов.

– Эй, – позвал Митболл.

Дюк несколько раз мотнул головой, слабо улыбнулся, зажег папиросу и только тогда поймал взгляд Митболла.

– Тсс, старик, – прошептал он.

Винсент начал выкидывать руки в стороны, сжимая и разжимая кулаки; потом вдруг замер, а потом повторил представление. Так продолжалось несколько минут, и все это время Митболл мрачно потягивал свой напиток. Морячки перебазировались на кухню. В конце концов, словно по невидимому сигналу, группа прекратила свои притоптывания, и Дюк, ухмыляясь, сказал:

– По крайней мере, мы вместе закончили.

Митболл свирепо глянул на него.

– Так я говорю... – начал он.

– У меня родилась новая концепция, старик, – ответил Дюк. – Ты ведь помнишь своего тезку. Ты помнишь Джерри.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: