Для него же – и с этим Скотт не мог решительно ничего поделать – масляный обогреватель перестал быть обогревательным прибором, но фактически превратился в гигантскую башню, в недрах которой бушевало волшебное пламя. И шланг был уже не шлангом для поливки цветов, а неподвижной змеей, дремлющей, свернувшись в огромные ярко-красные кольца.
Стена в три четверти высоты погреба рядом с обогревателем была стеной скалы; площадка, посыпанная песком, – ужасной пустыней, по барханам которой ползал не паук размером с человеческий ноготь, но ядовитый монстр ростом почти со Скотта.
Реальность стала относительной. И с каждым новым днем Скотт все больше убеждался в этом.
Через шесть дней реальность для него и вовсе перестанет существовать, – но не смерть будет тому причиной, а простое до ужаса исчезновение. Ведь когда роста в нем не останется и дюйма, разве будет для него существовать какая-нибудь реальность?
И все же он продолжал жить.
Скотт изучающе осматривал отвесные стенки холодильника, задавая себе один и тот же вопрос – как он заберется наверх, к печенью?
От неожиданного грохота Скотт подпрыгнул и повернулся назад, озираясь.
Сердце бешено забилось в груди. Это всего-навсего вновь ожил, весь сотрясаясь, масляный обогреватель. Механизм работал с таким грохотом, что пол ходил ходуном, а ноги Скотта немели от пробегавшей по ним вибрации.
Скотт с усилием сглотнул слюну. Его жизнь сродни жизни в джунглях, где каждый шорох предупреждает о притаившейся опасности.
Сумерки сгущались. В темноте погреб становился очень страшным местом. И Скотт поспешил пересечь пространство погреба, ставшее едва ли не ледяным от вечерней прохлады. В халате, похожем на палатку, он весь трясся от холода. На эту немудреную одежонку ушла одна тряпочка, в которой Скотт сначала проделал дырку для головы; затем разрезал ткань по бокам и связал свободные концы узлами. Одежда, в которой он когда-то прямо-таки свалился в погреб, лежала теперь грязной грудой рядом с водогреем. Ее Скотт носил, пока это было хоть сколько-нибудь возможно: закатывал манжеты и рукава, затягивал потуже пояс брюк, в общем, носил, пока свободно висевшая ткань не превратилась в мешок, стеснявший движения. И вот Скотт сделал для себя халат, в котором только под водогреем спасался от холода.
Его шаг перешел в нервное подпрыгивание: ему вдруг захотелось побыстрее сойти с чернеющего пола. Взгляд на мгновение упал на верхний край скалы, и Скотт вздрогнул всем телом – ему привиделся паук.
То, что это была всего лишь тень, он разглядел уже на бегу. И опять – с бега – на нервный шаг.
«Привыкнуть к крадущемуся по пятам ужасу? – мелькнуло в голове. – Но возможно ли это?»
Вернувшись под нагреватель. Скотт надвинул на свою кровать картонную крышку и, оградив себя таким образом от возможного нападения паука, прилег отдохнуть.
Его все еще пробирала дрожь. В нос ударял едкий запах пересохшего картона, и казалось, что вот-вот наступит удушье. Но это была очередная иллюзия, иллюзия, от которой он страдал каждую ночь.
Скотт пытался заснуть. До печенья он попробует добраться завтра, когда рассветет. А может быть, и вовсе бросит все свои попытки и, несмотря ни на какие страхи, просто будет ждать, когда голод и жажда сделают то, что он не смог сделать сам, – положат конец всем его мучениям.
«Чепуха! – с остервенением подумал Скотт. – Если я до сих пор еще не смирился с роком, то теперь и подавно не соглашусь на это».
64 дюйма
Луиза вела голубой «форд» по гладкому до блеска, широкому шоссе, которое, описывая дугу, вело от Куинз-бульвар к Кросс-Айленд-парку. Тишину в машине нарушал лишь шум работающего двигателя: запас ничего не значащих фраз истощился уже когда они, вынырнув из тоннеля Мидтаун, проехали с четверть мили, и пять минут назад Скотт придушил спокойно лившуюся из приемника мелодию, яростно ткнув пальцем в блестящую кнопку выключателя.
И теперь Скотт сидел, уставившись в лобовое стекло мрачным, ничего не видящим взглядом. Его одолевали тягостные раздумья.
Подавленность свалилась на него еще задолго до того, как Луиза приехала за ним в Центр. С этим чувством он начал бороться, как только сказал врачам о своем намерении покинуть больницу. Да и если уж дело на то пошло, с того момента, когда он переступил порог медицинского Центра, с ним все чаще стали случаться совершенно выбивающие из колеи приступы раздражительности.
Страх перед бременем финансовых проблем был одной из причин таких приступов, а еще глубже лежало то, что Скотт пасовал перед ожидавшей его в скором будущем бедностью, если не нищетой. Каждый день, прожитый на грани нервного срыва; каждый день, не давший никаких результатов обследования, обострял раздражительность.
А тут еще и Луиза не только выказала свое недовольство его решением покинуть Центр, но и не смогла скрыть своего потрясения от того, что он стал на три дюйма ниже ее, – снести это было выше сил Скотта. С той минуты, как жена вошла в его палату, он почти все время молчал. То немногое, что он сказал, было произнесено тихим, отрешенным голосом и несло на себе глубокую печать недосказанности.
Вдоль шоссе потянулись богатые, но без претензии на роскошь, как и принято на Ямайке, земельные участки. Погруженный в раздумья о пугавшем его будущем, Скотт не замечал их.
– Что? – сказал он, чуть вздрогнув.
– Я спросила, ты уже завтракал?
– А, да. Около восьми утра, кажется.
– Хочешь есть? Может, мне остановиться где-нибудь?
– Нет, не надо.
Он бросил украдкой взгляд на жену и прочел на ее лице выражение напряженной нерешительности.
– Хорошо! Скажи мне то, что хочешь, – сказал Скотт. – Скажи, Бога ради, и гора с плеч.
Он увидел, как Лу нервно сглотнула и гладкая кожа на ее шее собралась в складку.
– Что сказать?
– Конечно, – Скотт резко кивнул головой. – Так и надо. Лучше всего делать вид, будто это я во всем виноват. И я, конечно, идиот, которому безразлично, что за напасть на него свалилась. Я… – Он осекся, прежде чем успел закончить свою мысль. Нахлынувшая из глубины души волна раздражительности, невысказанные страхи – все это вкупе свело на нет его попытки прийти в сильный гнев. Человека в положении Скотта, под гнетом непроходящего ужаса, самообладание посещает не надолго; придет на мгновенье-другое и вновь покинет.
– Ты знаешь, как я переживаю, – сказала Лу.
– Конечно, знаю, – ответил Скотт. – Однако тебе не приходится платить по счетам.
– Ну вот, я же говорила, что ты сразу начнешь думать о работе.
– Бессмысленно спорить об этом. То, что ты работаешь, положения не спасет, а мы совершенно погрязнем в долгах. – Он устало вздохнул. – В конце концов, какая разница? Они все равно ничего не нашли.
– Скотт, твой доктор сказал, что, возможно, для этого понадобятся целые месяцы! Врачи из-за тебя не успели даже закончить обследование. Как ты можешь…
– А что, они считают, я должен делать? – выпалил Скотт. – По-прежнему позволять им забавляться с собой? Да ты ведь не была там, ты ничего не знаешь. Они же со мной, как дети малые с новой игрушкой! Уменьшающийся человек, Боже всесильный, уменьшающийся… Да у них при виде меня глаза загораются, как… Да что там! Ничего, кроме моего «невероятного катаболизма», их не интересует.
– Все это, по-моему, пустяки, – спокойно возразила Лу. – Они же одни из лучших в стране врачей.
– И одни из самых дорогих, – в пику жене заметил Скотт. – Если я их так чертовски заинтересовал, почему же они не позаботились о предоставлении мне права на бесплатное обследование? У одного из них я даже спросил об этом. Ты бы видела, – он взглянул на меня, будто я посягнул на честь его матери.
Лу молчала. От прерывистого дыхания ее грудь вздрагивала.
– Я устал обследоваться, – продолжал Скотт, не желая вновь погрузиться в неуютную отчужденность молчания. – Я устал от исследований обмена веществ и анализов на содержание протеина; видеть не могу радиоактивный йод и воду с барием. Я сходил с ума от рентгеновских снимков, всех этих лейкоцитов и эритроцитов, и от того, что на шее, как украшение, у меня висел счетчик Гейгера. Боже, по тысяче раз на дню в меня тыкали градусником. Ты не представляешь себе, что это такое. Это хуже инквизиторской пытки. А проку? Ни черта. Они же не нашли ни шиша. Да и никогда ничего не найдут. И за все это, спасибочки, я еще должен им тысячи долларов. Да я…