– Весна здесь хорошая, просто чудо! Это зима здесь дрянь, сыро, простудно. А весна – заглядение!….. И днем не стреляют почти. Только ночью, – добавлял он с легкой тенью заботы.
Въехали в город, в трезвон, в пестроту, в гарь машин. Европейского вида дома с надписями отелей и банков вдруг обрывались, и возникало несметное скопление азиатской саманной лепнины, ступенчато забиравшейся в гору, до самой высокой каменистой вершины. И чудилось: гора проточена, выдолблена, полая, рыхлая внутри и в этой полой горе таится жизнь. Днем, при солнце, высыпает на улицы, а к ночи опять углубляется в гору. И хотелось заглянуть в эти загадочные жилища, пройти не торопясь по узенькой улице, на которой толпились люди в долгополых одеждах с намотанными на головы ворохами тканей. Хотелось увидеть очаг, медный котел, расстеленный темно-красный ковер.
– Это ведь, знаете, только внизу, где мы едем, машина пройдет, электричество есть, вода течет. А там, наверху, – кивал капитан на гору, – только ишак пройдет. Ни света, ни воды – ничего! Туда и с «бэтээром» не сунешься, и патруль не пройдет. Как живут люди – не знаю! – удивлялся он, стараясь удивить Веретенова. И тот удивлялся, но тем удивлением, что сродни восхищению. Иная, возбудившая зрение пластика, иной цвет, притягательная, драгоценная для художника жизнь волновали его. И он следил, как плывет лазурный мерцающий минарет, как бегут навстречу крепкогрудые мускулистые люди, впряженные в двуколки – то с дровами, то с тюками, то с оранжевыми, сложенными пирамидой апельсинами. И хотелось найти в коробке с красками этот оранжевый цвет, и цвет зеленоватой лазури, и терракотовый земляной и гончарный, из которого созданы дома, горы, лица мелькавших людей. Но сын! Где сын? Где Петрусь?..
– А здесь у них рынок, дуканы, лавчонки ихние! Если поживете у нас, свожу. Свежему человеку интересно, любопытно! И здесь не опасно ходить. Десантники наши патрулируют, – сообщал капитан на правах старожила.
Веретенов благодарил. Он и был тем свежим человеком, оказавшимся вдруг среди фантастического разноцветного города, сулившего неисчерпаемые впечатления. Его утомленная, выцветшая за годы душа, казалось, наливается соком, свежестью, обретает цвет. Несется среди весеннего светоносного мира. Но в недрах этого мира таились боль и тревога.
Они миновали теснины лавок, где в сумерках приоткрытых дверей что-то краснело, теплилось. Выглядывали лиловые горбоносые лица. Колыхались меха, застыли в прыжке пушные звери. Сияли медные сосуды. Высились горы стекла и фарфора. Витрины открывали нарядное, искусно подобранное скопище изделий, сотворенных азиатскими мастерами, казавшееся Веретенову не товаром, а драгоценной музейной коллекцией.
– Вот мы и подъезжаем! – сказал капитан, когда миновали чугунные ворота с мраморно-белым зданием в глубине. – Отсюда до нас рукой подать, – он кивнул на прямую улицу в редком блеске машин.
Штаб, куда его привезли, был за городом, в начинавшихся предгорьях, рядом с высоким стройным дворцом, напоминавшим Версаль. Дворец венчал высокий округлый холм, утопавший в цветущих яблонях. Выше мягко розовели склоны, волновались и голубели хребты. И это неожиданное появление дворца, белых недвижных деревьев породило в Веретенове образы персидских миниатюр с танцовщицами, витязями, порхающими райскими птицами.
По дороге прошел патруль в панамах, с тусклыми на брезентовых ремнях автоматами. На холме перед дворцом застыла самоходная артиллерийская гаубица, направила тяжелое жерло в горы. В небе чуть слышно звенела вертолетная пара.
– Давайте, Федор Антонович, сначала я вас поселю, а потом уж пойдете к начальству! – Капитан, держа на плече этюдник, приглашал за собой Веретенова. – Вот сюда, пожалуйста, – и провел Веретенова к склепанному из металла цилиндру, напоминавшему лежавшую цистерну с дверью в торце.
– Как Диоген буду жить, – усмехнулся Веретенов. – В бочке!
– Так точно, как Диоген! – обрадовался капитан.
Здесь стояли койки и тумбочки. На вешалке висели две шинели, одна с подполковничьими погонами, другая – с майорскими.
– Тут еще с вами два офицера, – пояснил капитан.
Вечером он сидел в своем походном жилище – металлической бочке, вместе с двумя офицерами, отправлявшимися в ту же часть, что и он. Самолет ожидался наутро, а сейчас они ужинали, ели хлеб, тушенку, макали зеленый лук в желтоватую соль. Подполковник Кадацкий, политработник, дружелюбный, синеглазый, с красным загорелым лицом, угощал Веретенова, подшучивал, подтрунивал, старался его развлечь, словно чувствовал его тревогу. Другой офицер, майор медицинской службы, всего несколько дней как покинул городок на Урале, выспрашивал и выведывал у Кадацкого:
– Скажите, я слышал, здесь очень красивое голубое стекло. Как вы думаете, смогу я здесь вазу купить?.. А как здесь климат? Не замерзну? Мало теплых вещей захватил…
– Вазу? – сказал Кадацкий и долго задумчиво смотрел на лицо майора. – Вазу купите себе для коллекции.
Веретенову вдруг захотелось рассказать Кадацкому о сыне, расспросить о нем. Признаться, что ехал сюда не просто писать картины, а повидаться с сыном. Писать портрет сына, веруя, что этот портрет – своей холстиной, своей нитяной защитой – закроет его, заслонит, как броня.
Снаружи что-то рвануло и ахнуло. Еще и еще. Свет замигал и погас.
– Вот и посидели! Не дают поговорить добрым людям! Вторую ночь аккурат в это время бросать начинают! – Кадацкий звякнул в темноте стаканами, поднялся, пробираясь к выходу.
Веретенов на ощупь – за ним. Спросил:
– Кто? Как бросают?
– Да кто! Душманы! Подгоняют в горах машину, ставят реактивную установку, пальнут пару раз – и деру! Сменят позицию, снова пальнут. Вреда немного, а шума и треска хватает!
Они вышли наружу в тот момент, когда пылающие окна дворца враз погасли и дворец остался стоять, черный, сплошной, на высоком холме, окруженный лунным свечением. Вокруг него под разными углами летели розовые и желтые трассы. Искрили, подрагивали гаснущие тонкие нити, впивались в пустое пространство. Сквозь легкий треск раздался разящий секущий свист. Где-то за деревьями ахнуло, лопнуло коротким взрывом, полыхнуло малиновым пламенем. Веретенов дернулся, готовый упасть, повалиться в сорную, проходящую рядом канаву. Но Кадацкий стоял спокойно, и конвульсия страха больно прокатилась по мышцам, ушла сквозь ступню в землю, как электричество.