— Курите?
Я киваю в третий раз, беру сигарету, закуриваю, хватаясь на всякий случай за угол письменного стола.
— Садитесь!
Я опускаюсь на стул. Седоволосый тоже садится, но не в кресло, а на край стола, глубоко затягивается и снова пристально смотрит на меня своими бесцветными глазами. Он весь какой-то бесцветный, будто облинялый от частого умывания: брови цвета соломы, бледные, почти белые губы, светло-серые глаза.
— Превратности судьбы, да?
По-болгарски он говорит правильно, но с сильным акцентом.
— То есть? — настороженно спрашиваю я.
— То есть рвались на свободу, а угодили в тюрьму! — отвечает мужчина в сером и неожиданно разражается смехом, слишком звонким для такого бесцветного человека.
— Нечто в этом роде, — бормочу я, впадая в приятный транс от никотинового тумана.
— Наша жизнь, господин Бобев, сплошная цепь превратностей, — назидательно произносит седоволосый, обрывая смех.
Я молча курю, все еще пребывая в никотиновом трансе.
— Значит, все дело в том, чтобы суметь дождаться очередной превратности, которая может оказаться приятнее настоящей.
Рассуждения человека банальны, но не лишены логики, и я не вижу оснований прерывать его. Похоже, однако, что он рассчитывает вовлечь меня в разговор.
— А могли бы вы спокойно и откровенно рассказать мне о превратностях вашей жизни попросту, как своему другу?..
— Опять? — Я бросаю на него страдальческий взгляд.
Седоволосый вскидывает бесцветные брови, словно его удивляет подобная реакция. От этого мое раздражение усиливается.
— Послушайте, господин Дуглас, вы говорите о превратностях, но тут дело совсем не в них, а в самом обычном тупоумии. Эти глупцы, которые в течение полугода по три раза в день вызывают меня на допрос, не могут взять в толк, что я не агент болгарской разведки. Я выложил им все как на духу, но эти идиоты…
— Ш-ш-ш! — заговорщически останавливает меня человек в сером и, приложив палец к губам, осторожно оглядывается, словно видит притаившегося за стеной слухача.
— Плевать мне на них! — раздраженно кричу я. — Пусть себе слушают, если хотят! Пускай знают, что они идиоты…
— Да-а-а… — неопределенно тянет полковник. — А как вы отнесетесь к тому, если мы продолжим разговор в более подходящей обстоновке? В более уютной, где вы могли бы успокоиться и прийти в себя…
— Я уже не верю в чудеса, — произношу я равнодушно. — Ни во что больше не верю.
— Я верну вам эту веру, — ободряюще говорит седоволосый, поднимаясь. — У вас есть друзья, господин Бобев. Друзья, о которых вы даже не подозреваете.
Заведение тонет в розовом полумраке. Из угла, где играет оркестр, доносятся протяжные стоны блюза. В молочно-матовом сиянии дансинга движутся силуэты танцующих пар. Я сижу за маленьким столиком и сквозь табачный дым вижу лицо седоволосого, очертания которого расплываются и дрожат, словно отраженные в ручье. Головокружение вызвано у меня не тремя бокалами шампанского и десятком выкуренных сигарет, а переменой, наступившей столь внезапно, что я ее ощутил как зуботычину. Превратности судьбы, сказал бы полковник.
События последних трех часов произошли так быстро, что запечатлелись в моей памяти не последовательно, а в хаотическом беспорядке, как снимки, нащелканные неопытным фотографом один на другой. Стремительный бег «шевроле», резкие гудки на крутых виражах, мелькание вечерних панорам незнакомых улиц, уверенная рука на рулевом колесе и отрывистые реплики со знакомым протяжным акцентом: «Вы слишком строги к нашим греческим хозяевам… Их методы, может быть, и грубоваты, но эффективны… Недоверчивость, господин Бобев, качество, достойное уважения…»
Роскошная белая лестница. Лифт с зеркалами. И снова голос Дугласа: «Сейчас мы вернем вам человеческий облик… Люблю иметь дело с достойными партнерами». Анфилада богатых апартаментов. Буфет с разноцветными бутылками. Шум льющейся воды, доносящийся, вероятно, из ванной. И опять голос Дугласа: «Немножко виски?.. На здоровье. А сейчас примите ванну и побрейтесь».
После первого намыливания вода в снежно-белой ванне становится черной.
— Я отчасти в курсе вашей одиссеи, — говорит Дуглас, опершись на дверь. — Потому и решил вмешаться, дабы облегчить вашу участь. Между прочим, за что вас уволили с поста редактора на радио?
— За ошибки в тексте передачи, — машинально отвечаю я, намыливаясь вторично.
— А именно?
— Мелочи: вместо «капитализм» было написано «социализм», вместо «революционно» — «реакционно», и еще два-три ляпа в этом роде.
— Значит, вы подшучивали над режимом, используя официальные передачи?
— Не собираюсь приписывать себе подобный героизм, — возражаю я, став под душ. — Ошибки допустила машинистка, а я не проверил текст после перепечатки. Виновата, по существу, эта дурочка, но, учтя мое буржуазное происхождение и мое поведение, все свалили на меня.
— Ваше поведение… — повторяет полковник. — А каким оно было, ваше поведение?
Он пристально следит за мной, пока я моюсь под душем, и этот взгляд, который, по всей вероятности, смущал бы меня шесть месяцев назад, сейчас не производит никакого впечатления. Проживя полгода в скотских условиях, и сам превращаешься в животное. Тем лучше. Я чувствую, что отныне мне придется часто стоять как бы обнаженным под взглядами незнакомых людей. Значит, хорошо, что я вовремя огрубел.
— Ваше поведение было вызывающим или?.. — повторяет он свой вопрос.
— Таким, наверное, оно им казалось. Хотя, как я уже сказал, я не собираюсь приписывать себе геройство. Просто жил, как мне нравилось, и говорил то, что думал. И поскольку я не желаю, чтоб социализм строили на моем горбу…
Намылив голову, я снова подставляю себя под душ. Не успела сползти с лица мыльная пена, как полковник задает новый вопрос:
— Ваш отец, если не ошибаюсь, был книготорговцем?
— Издателем, — поправляю я, слегка задетый. — Между прочим, он издавал и английских авторов…
— Я американец, — суховато уточняет Дуглас.
— И американских тоже. «Гонимые ветром», «Бебит», «Американская трагедия»…
— Интересно, — бормочет полковник безо всякого интереса. — Вы все же не злоупотребляйте купанием. Отныне вы сможете купаться, когда вам заблагорассудится. Вот в том гардеробе костюмы и белье… Примерьте хотя бы этот, он должен быть вам в самый раз… Чудесно… Еще виски?
Чистота собственного тела действует на меня прямо-таки опьяняюще. Как и прохладное прикосновение чистого белья. Костюм пришелся мне точно по мерке. Ботинки, пожалуй, широковаты, но это лучше, чем если бы они жали.
— Есть не хотите? Лично я умираю от голода.
Опять головокружительный бег «шевроле», клонящиеся к нам фасады при поворотах, рев мотора при форсированной подаче газа и резкое торможение в зеленом ореоле огромного неонового слова «Копакабана».
Сейчас лицо полковника расплывается и исчезает в табачном дыму, а я силюсь обрести ясность мысли и постичь смысл слов, произносимых нараспев, с акцентом:
— Забыл вам сказать, что я служу не в пехотных войсках, а в разведке…
— Не имеет значения… — великодушно машу я рукой и подливаю шампанского, стараясь покрепче держать бутылку.
— Значение в том, что, будь я полковником от пехоты, я не смог бы оказать вам помощь, а так могу предложить вам работать на нас.
— Готов работать хоть на самого черта, только не возвращайте меня в Болгарию или в тюрьму.
— Мы вам предлагаем работать не на черта, а во имя свободы, господин Бобев.
— Согласен, буду работать во имя свободы, — примирительно киваю я. — Вообще, я готов на все, только не отсылайте меня обратно.
Какое-то время полковник наблюдает за мной молча. Глаза и губы его кажутся до странности белыми, даже в этом розовом полумраке.
Ударник и саксофон посылают из угла серебристые молнии и сладостно-тягучие звуки.
— Ваши взгляды, поскольку таковые у вас имеются, кажутся мне скорее циничными, — сухо, с бесцветной улыбкой замечает Дуглас.