А у девки вон, цвет лица какой здоровый. Да и вообще в Питере таких щек по осени не встретишь. А кто из холеных баб по соляриям шляется, у тех загар ненатуральный, за версту видно.
Нет, версия с землянкой отпадает.
А кто мешал диковатой девкиной родне избу поставить? Советская власть? Староверам в таежном тупике она избы срубить почему-то не помешала…
Нет, гнать, гнать и гнать. Хватит идиотизмом страдать. Других забот, что ли, нет?
А ежели все-таки тянется за девкой криминальный хвост? А ну как нагрянут к нему по объявлению? Сигизмунд клял себя сейчас за эти объявления! Явятся — а золота-то и нет! А то и без объявления нагрянут. Может, с самого начала следили. Может быть, верные боевики уже едут сюда…
С другой стороны, золото с таким же успехом может оказаться “чистым”. Тогда что получается? Собственной рукой выпроводить из дома светлое безбедное будущее? Ибо носит полоумная дура на шее золотой залог этого самого светлого будущего.
Может, права Наталья, утверждая, что у него, у Сигизмунда, потрясающий дар — деньги от себя отваживать?
Мысли бестолково теснились в голове, мешая друг другу.
Нет, хватит! Как только платье высохнет — соблазны в себе побороть, золотую лунницу девке за ворот опустить, чтобы не отсвечивала. Куртку дать. Старую. Все равно выбрасывать. Джинсы — натальины старые — дать! И — вон! И чтоб ноги!..
…Так просто — “и вон”?
Вздохнув, Сигизмунд встал и направился в ту комнату, где стояли компьютер и диван. В жилую. Он кабинетом ее называл.
Выдвинул ящик письменного стола. Завздыхал. Две пятидесятитысячных вынул — старыми купюрами. Рыжими. Те, к которым сейчас уже с подозрением относятся. На свет всегда их смотрят, пальцами трут. Чеченцы в свое время эти “полтинники” ловко подделывать насобачились.
Непоследовательны вы, Сигизмунд Борисович. Ох, непоследовательны!
Взял купюры. Назад, на кухню, вернулся.
Девка неподвижно сидела боком на подоконнике. В окно тупо глядела, на двор. На детский сад. На Софью Петровну с пудельком. Софья Петровна топала к помойке — ведро выносить. Пуделек благовоспитанно трусил следом.
На ворон смотрела. На машины, что во дворе стояли. На серое скучное небо. На праздничный золотой крест Казанского собора, вознесенный над крышами.
Взгляд у девки был неподвижный, как у кошки, сидящей в форточке. Белесые козьи глаза тупо и равнодушно пялились на утро Великого Города.
“Жениться на ней, что ли?” — подумалось вдруг ни с того ни с сего.
Сигизмунд пронес руку мимо девки и пощупал рубаху, висевшую на батарее. Высохла. Он сдернул ее. Девка недоуменно обернулась.
Сигизмунд потряс рубахой. Потыкал пальцем то в себя, то в девку и неожиданно для самого себя выдал:
— Ты — одевать! — И добавил: — Двала!
Девка взяла залинявшую рубаху, приложила к себе, явно гордясь, и ушла выполнять приказ. Ступала она очень осторожно, как отметил Сигизмунд и, подобно муравью, пользовалась раз и навсегда выверенным маршрутом. В полной безопасности же мнила себя, видать, лишь на тахте.
Черт! Тахта! Вши! Изверг этот охтинский, мать его ети!
И тут Сигизмунд вспомнил о том, что зловредный кобель обувку девкину сгрыз. О Господи! Сигизмунд взял стремянку и полез на антресоли — искать старые резиновые сапоги Натальи. Вроде, завалялись. Кажется, на антресолях Наталья еще не шарила.
Сапоги сыскались. И даже не дырявые.
Пока Сигизмунд торчал на стремянке, девка выбралась из комнаты. Замерла. По всему было видно, лихорадочно соображает про себя — как надлежит отнестись к увиденному. Сообразила — спряталась назад и дверь затворила. Ну, полная клиника!
Сигизмунд спустился на пол и убрал стремянку. Крикнул:
— Двала! Иди сюда!
Дура, вроде, поняла. Высунулась. Удостоверилась, что стремянки нет. Осторожно выбралась в коридор.
Сигизмунд показал ей сапоги.
— Примерь.
Она плюхнулась прямо на пол и, ухватив сапог обеими руками, принялась натягивать. Сапог оказался великоват. Сигизмунд убедился в этом, прощупав носок пальцем.
— Ничего, — сказал он, — мы стелечку положим…
Юродивая девка вцепилась во второй сапог — видать, боялась, что лишат ее роскоши.
Сигизмунд оставил ее тешиться с обновой и вытащил полиэтиленовый мешок, куда обычно складывал шерсть, вычесанную из кобеля. Эту шерсть он напихивал в обувь, там она сваливалась и превращалась в превосходные теплые стельки.
С мешком кобелиной шерсти Сигизмунд направился к юродивой. Невзирая на сопротивление, решительно сдернул с ее ноги сапог и вложил в него шерсть. Примял и расправил, чтобы не было комков. Та же операция была проделана и со вторым сапогом.
Юродивая прижала вновь обретенные сокровища к груди и немного покачала их, как младенца.
Сигизмунд постучал себя пальцем по голове и принес теплые зимние брюки. Старые. Они были ему узковаты — располнел за последние годы. А выбросить как-то жаль.
Понудил девку натянуть брюки. Это далось большим трудом. Девка сперва не хотела понимать. Потом не хотела надевать.
Тогда Сигизмунд прибег к последнему средству: слегка съездил ее по уху и показал на брюки. Девка споро схватила брюки и потопала к спасительной тахте.
Вернулась в сигизмундовых брюках. Видно было, что грубым обращением обижена. Мужские брюки висели на ней мешком. Сойдет. Чай не на прием к британскому послу отправляется.
Сигизмунд снял с вешалки старую куртку. Проверил карманы. Нашел старый желудь. Оставил желудь девке во владение.
Расправив полы, надвинулся курткой на юродивую. Та в ужасе попятилась. Споткнулась. Села на пол. Заставил ее встать и насильно облачил. Лунница блестела в распахе куртки.
Показал пальцем на сапоги — чтоб одела. Это девка выполнила с удовольствием.
Сунув руку в карман, Сигизмунд извлек две купюры по пятьдесят тысяч. Повертел ими перед девкой. Пошуршал. Она вытянула шею, восторгаясь. Сигизмунд поспешно отстранился, держась подальше от вшивых волос.
Со значением потыкал пальцем в купюры.
— Вот, девка, — сказал он, — деньги. Хватит на первое время. Если сходу на дурь не изведешь…
И сунул ей в карман куртки. Она посмотрела на карман с удивленным видом.
И почему-то ощутил вдруг Сигизмунд, что никакая девка не наркоманка. Вдруг внятно ему это стало, а почему и как — не уловить. Он даже и вдаваться в это не стал.
Девка потопталась на месте, явно не зная, чего от нее ждут.
А Сигизмунд никак не мог решиться выпроводить юродивую. Никак не верилось ему, что вот сейчас за ней закроется дверь, что уйдет она и унесет под старой курткой такую силищу золота.
И тут… Он вспомнил!
Сигизмунд кинулся в комнату, где ночевала полоумная, пошарил в тумбе и вытащил одну бесполезную вещь — знакомый из-за границы привез. “Коблевладельцу”, как он выразился.
Это был собачий ошейник. Да не простой, а с батарейками. По всему ошейнику шли лампочки, зеленые и красные. Когда ошейник замыкали на кобеле и включали, лампочки начинали мигать. Смекалистые буржуи предназначали сие устройство для ловли юркой черной псины в темном дворе.
На кобеле ошейник не прижился — тот норовил его снять. Яростно валялся в нем на земле. И, выводимый на прогулку, упирался.
Так что ошейник бесполезно валялся в тумбе.
Теперь ему предстояло сослужить Сигизмунду добрую службу. Бедная корейская безделка даже не подозревала о том, какая великая судьба ей уготована.
Сигизмунд вынес ошейник в коридор. Предъявил юродивой, потом замкнул и включил. Дивная вещь произвела на утлое воображение девки сокрушительное впечатление. Ее глаза забегали, следя за мигающими лампочками. Она приоткрыла рот и дернула рукой, как бы устремляясь к явленному ей волшебству.
— Нравится? — спросил Сигизмунд.
Она перевела взгляд на него и снова уставилась на лампочки, не в силах оторваться от их мерцания.
Когда Сигизмунд выключил огоньки, на лице юродивой проступило выражение растерянности и обиды. Он поспешил включить лампочки, и девка снова засияла и даже засмеялась тихонько.