– Вот сдача, – сообщил Бантик, пересыпая в руку Гвоздя горсть медной мелочи. – По-моему, верно сосчитано.
Гвоздь немного помедлил, пошевелил губами, затем кивнул.
– До последнего гроша, – подтвердил он. – Держи, Помело. Это твоя доля.
Медяки оказались тяжелыми и неожиданно теплыми: очевидно, они согрелись в большом кулаке Бантика. У Кэссина давно не было собственных, только ему принадлежащих денег… Давно? Да почитай, что и никогда. Кэссин обалдело таращился на ровную кучку медяков, остывающих на его ладони, безотчетно пересчитывая их в уме еще и еще раз. После четвертого или пятого подсчета он наконец сообразил, что означали загадочные распоряжения Гвоздя. К общему числу побегайцев Бантик попросту прибавил еще одного человека и разделил деньги между всеми поровну. На все доли, кроме этой последней, он и накупил разносолов для предстоящей пирушки. Последнюю долю он взял деньгами. Именно они и принадлежали Кэссину как его законный заработок.
– Показывай, что принес, – распорядился Гвоздь, наклонясь над мешком со снедью.
– Показывай… – пробурчал вечно голодный Кастет. – Еда как еда. Чего ее показывать? Ее есть надо…
Содержимое мешка было извлечено на свет под радостные восклицания всей ватаги побегайцев и разделено по справедливости. В общей пирушке не принимал участия только Баржа. Его долю никто не тронул, но приступить к ней Барже доведется не скоро. Покуда остальные наслаждались непривычными лакомствами, Баржа подхватывал ведра и выносил их под дождь. Когда ведра наполнялись, он вновь выходил, подхватывал ведра, с шумом выливал их в бочку и опять выставлял их под дождь. Привычные к суровым мерам Гвоздя, побегайцы восприняли это как должное. Ясно как день, что Гвоздь еще не простил Баржу за утреннюю выходку и не дозволит Барже присоединиться к трапезе, пока бочка не наполнится. И все же Баржа неосмотрительно попытался поканючить, решив по лености ума, что сытый Гвоздь окажется снисходительней Гвоздя голодного.
– Ну, Гвоздик… – заныл было он, печально гремя пустыми ведрами.
– Я те дам Гвоздика, – ласково пообещал Гвоздь, не оборачиваясь. – Я тебя самого в пол вколочу. По самую шляпку. Радуйся, что сегодня шторм, не то ты бы у меня неделю с ведрами бегал.
Баржа издал душераздирающе страстный вздох и поплелся к двери, укоризненно погромыхивая ведрами.
– Шторм – это хорошо, – задумчиво произнес Покойник, обсасывая утиную косточку. – Не то пришлось бы нам сегодня Порченого кормить.
– Чтоб тебе на сходнях поскользнуться! – возмутился Гвоздь. – Нашел кого поминать.
В самом деле одно упоминание о Порченом могло испортить Гвоздю не только аппетит, но и настроение. Порченого Гвоздь ненавидел люто – в значительной мере еще и потому, что не мог от него избавиться.
Когда Гвоздь был самым младшим среди побегайцев, Порченый еще не был Порченым. Его звали Красавчик. Он и в самом деле был редкостно хорош собой, да притом и сметлив не по годам. Из Красавчика мог бы получиться неплохой вор или ярмарочный зазывала. Однако примерно в возрасте Гвоздя Красавчик пристрастился к «смолке» – так называли в здешних краях наркотическую смолу змеиного дерева. «Смолки» Красавчику требовалось все больше, а денег на нее было все меньше: когда руки дрожат, много не наворуешь. И Красавчик сменил профессию. Не пропадать же даром смазливой роже! Красавчик пустил ее в оборот. Он сделался сутенером-посредником. Находил для публичных домов хорошеньких девушек, порядочных, а потому неопытных и падких на лесть, соблазнял их, а затем сбывал заказчикам. Он больше не жил в Крысильне: у него в порту было свое, вполне законное жилье. Но Порченый частенько наведывался к побегайцам – поразглагольствовать о старых временах, а заодно и поживиться на дармовщинку. Избавиться от его посещений Гвоздь не мог: Порченый поставлял девиц не только сторожам, но и портовому начальству. По давней традиции оно смотрело сквозь пальцы на то, что заброшенный склад заморских красителей превратился в приют для банды бездомных мальчишек. Но если Порченого разозлить, он может устроить побегайцам уйму самых изощренных неприятностей. А уж изгнать побегайцев из Крысильни – в два счета. Приходилось терпеть и надеяться, что когда-нибудь сгубит Порченого его пристрастие к «смолке». Другой бы на его месте давно сам на смолу растекся, а Порченому хоть бы что. Вот ведь какую мразь боги одарили несокрушимым здоровьем! Некоторое утешение приносили сентенции Покойника о том, что видал он таких здоровых, во всех видах видал. Поначалу будто и ничего, и потом – ничего, и долго еще вроде как бы и ничего, а потом за считанные месяцы превращается «здоровый» в ходячий мешок с костями. Только надежда на это сладостное видение помогала побегайцам терпеливо сносить визиты Порченого. Правда, Кэссин был уверен, что Гвоздю одной надежды мало и терпение его окончится в тот прекрасный день, когда он придумает, как разделаться с Порченым, чтобы побегайцы остались в стороне.
– Вкуснотища! – невнятно промычал Килька с полным ртом.
– Угу, – поддержал его Воробей. – Вот бы каждый день так!
– Ну, каждый не каждый, – протянул Гвоздь, – а дело, если вдуматься, возможное. Ты ведь, Помело, совсем без ума живешь. Я и раньше думал, что из тебя базарный рассказчик может выйти, а теперь точно уверился. Вышел бы с утра пораньше на рыночную площадь со своими байками – и ничего больше не надо. Жил бы себе, как сундук в меняльной лавке: никуда бегать не надо, а денег прибавляется.
Кэссин помотал головой. Он еще не был готов к серьезной работе, к долгим публичным представлениям. Слегка саднящее после непрерывных рассказов горло окончательно утвердило его в этой мысли: рано ему думать о карьере базарного рассказчика, не готов еще. Хотя, с другой стороны, если за небольшую хрипотцу, которая к утру минет, платят полновесным серебром… может, не так уж и не прав Гвоздь? Над этим определенно стоит подумать… но не сегодня, не сейчас, когда ему так хорошо, так уютно… когда его разморило после сытного ужина… когда он умудрился снискать одобрение Гвоздя, да притом не единожды… когда так мирно и приятно окончился для него день, суливший одни неприятности… когда еще не хочется спать по-настоящему, но сил соображать уже нет…
У его ног, ласково мурлыча, пристроился Треножник – на удивление тощий котенок с перебитой лапой, любимец и баловень побегайцев. Кормили его в Крысильне до отвала, но он каким-то непостижимым образом все равно оставался костлявым, как рыбий скелет. Обычно Кэссин при виде Треножника задумывался, как ему это удается, но сегодня он не был способен даже на такую незатейливую мысль. Он молча почесывал округлившееся пузико Треножника.
Гвоздь принялся за свой ежевечерний ритуал, за последние два года ставший для обитателей Крысильни таким же привычным и естественным явлением, как восход или закат. Когда Крысильня готовилась отойти ко сну, Гвоздь вынимал древний, некогда обшарпанный сундучок, найденный им на свалке. После того как над сундучком потрудились руки Бантика, Кастета и самого Гвоздя, признать в нем прежнюю рухлядь было невозможно. Теперь он выглядел хотя и старым, но добротным. Каждый вечер Гвоздь некоторое время оглаживал взглядом выпуклую крышку сундучка, потом с тихим вздохом откидывал ее и извлекал наружу содержимое сундучка – полную перемену платья, купленную Гвоздем по случаю года полтора назад. Одежда, хотя и чуть поношенная, выглядела почти новой. Такой кафтан не стыдно надеть не только богатому ремесленнику, но даже купцу средней руки. Кафтан был все еще великоват Гвоздю: краденый праздничный наряд Гвоздь купил на вырост. И каждый вечер Гвоздь мечтательно созерцал его, предаваясь упоительным видениям. Он мечтал о том времени, когда он станет не каким-то там побегайцем, а настоящим взрослым вором. Тогда он нарядится, как и подобает мужчине с достатком, и поведет свою женщину в настоящее заведение, а не в припортовую забегаловку, где, кроме кислого вина и жареных осьминогов, ничего не подают. Сладостный миг должен был наступить довольно скоро: среди взрослых воров Гвоздь уже пользовался уважением, уже несколько раз ходил с ними «на дело» и даже выбрал шайку, к которой хотел бы присоединиться. По слухам, он уже успел заручиться согласием вожака шайки, но подробностей этих переговоров Крысильня узнать не смогла. Гвоздь честно исполнял свою нелегкую обязанность главаря побегайцев и не делал ничего, что могло им повредить. Он никогда не крал в порту или вблизи порта и никогда не распространялся среди побегайцев о своих воровских подвигах. Поговаривали, что недавние отлучки Гвоздя связаны со столь же недавними дерзкими кражами, о которых судачит весь город, что у него уже есть женщина, а то и две, и не девчонки какие-нибудь, а настоящие женщины, и обе им премного довольны… но говорить можно о чем угодно. В присутствии Гвоздя разговоры стихали. Никто не осмеливался пристать к Гвоздю с расспросами, никто и никогда не прерывал вечерний ритуал любования своим будущим воровским великолепием. Тем более никогда этого не делал Кэссин. Зато он мог вволю фантазировать о том, что именно предстает перед мысленным взором Гвоздя в такие минуты. Ему даже хотелось сочинить очередную историю о мечтах Гвоздя, но он вовремя одумался. Такую байку нельзя рассказать никому. Историю эту Кэссин все же сочинил – для самого себя, – и она приходила ему на ум всякий раз, когда Гвоздь тешился созерцанием наряда.