– Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь! – закончил священник и быстро, строго взглянул на Федора Ивановича, когда тот не перекрестился. Федор Иванович смущенно пожал плечами и отошел. Он купил свечу и нашел материнскую икону. Сейчас он вспоминал мать, ее большие руки, седые волосы, широкую и длинную черную юбку, в которую он тыкался лицом после неудачной драки на дворе. Мать умерла в эвакуации и лежала сейчас на маленьком кладбище в очень далеком сибирском городке. Никто не ходил к ней на могилу, и это было тяжело и грустно. Федор Иванович притеплил свечу и осторожно накапал в подсвечник воску, чтобы свеча стояла прямо и крепко. Он делал это для матери, ибо женщина с младенцем на руках, смотрящая с иконы, была родной для нее. Раньше, в детстве, дева Мария глядела как-то теплее и ласковее. А теперь, в соборе, она будто сидела в президиуме большого собрания и потому держалась официально и сдержанно. Федор Иванович подумал о том, что обязательно все-таки выберет время и съездит на могилу матери, если протянет еще годик. Он думал так уже не первый год.

Подошла Рита, спросила, кивая на икону:

– Это наша?

– Да.

– Пойдем, что ли!

Они вышли на паперть. Глаза резало после полумрака, воздух сверкал и плескал среди молодой листвы кленов. Белая дневная луна висела над крестом колокольни. Очень громко чирикали птицы. И Федор Иванович подумал о том, что громче и веселее всего птицы чирикают на кладбищах и возле церквей.

– Знаешь, куда ты сейчас меня проводишь? – спросила Рита.

– Нет. Не знаю.

– В роддом на Мойку.

– Зачем?

– Аборт. Дай-ка закурить.

– Сядем, – сказал Федор Иванович. – Вон скамейка свободная.

Рита разминала сигарету и молчала, Федор Иванович молчал тоже, он совершенно не знал, что ему надо говорить и делать. На соседней скамейке старомодного вида тетка в высоких шнурованных ботинках внушала маленькой девочке правила хорошего тона; девочка сидела чинно, потом спросила:

– А что делать, если туфелька надета, а пятка чешется?

– И у меня и у всех порядочных людей так никогда не чесалось, – отрезала тетка, и Федор Иванович фыркнул.

– Тебе смешно? – спросила Рита. – Тебе весело? Какие все-таки вы, мужчины!.. У меня это пятый раз, понимаешь? Пятый! И последний. Я никогда уже не смогу иметь детей, никогда. А тебе весело! Черт знает что творится на белом свете. Уж от тебя, Федор, я не ждала такого отношения.

– Я же не над тобой, – попробовал оправдаться Федор Иванович, но Рита не стала слушать, быстро встала и пошла к выходу из сквера, – она плакала. Федор Иванович догнал ее, крепко взял за руку и пошел, стараясь соразмерить свои шаги с мелкими и стремительными шагами сестры.

– И ты окончательно решила? – спросил он.

– Я вообще могу сдохнуть. Еще прошлый раз было что-то не в порядке, теперь никто не взялся в Москве… Поэтому я приехала сюда, Мария Петровна меня помнит еще по консультации… Я сегодня была у нее. Я так боюсь, Федя, ужас, как боюсь… У тебя детей нет и, конечно, уже не будет, и у меня никогда не будет, и когда мы умрем, то все кончится на этом, и никого после нас не останется, а ты смеешься, ты стал совсем бесчувственный…

– Слушай, Рита, – сказал Федор Иванович. – Пошли ты к черту своего Германа. Переезжай ко мне, я продам машину, мы перебьемся, а ты рожай.

– Как все просто! Как все удивительно просто! Я от силы еще лет пять могу продержаться на манеже, и то если будет партнер, – это ты можешь понять? Я люблю свою работу, и Германа люблю, и не смей говорить про него пакости! И никогда я его не брошу… А он меня бросит, если я не сделаю это, и будет прав.

– Почему он не приехал с тобой?

– Я не хочу его волновать.

– Где он сейчас?

– К матери в Таганрог поехал.

– Я совершенно не знаю, что тебе говорить и советовать. Я только знаю, что он тебя все равно бросит. Рано или поздно. И останешься ты одинокой. Каждая женщина должна родить ребенка, иначе ей потом слишком одиноко в старости.

– А я-то, дура, этого не понимаю сама! И вообще, что ты лезешь в мои дела? Что ты знаешь о Германе? Ты его и в глаза не видел. И хватит об этом.

– Я знаю твоих предыдущих Германов, и хорошо знаю…

– Ну вот, Олег мне два года письма пишет, влюбился, мальчишка, такой порядочный, студентик-заочник, и работает, и газеты читает, и тебе нравится… Может, выйти за него замуж, а?

– Что за чушь ты болтаешь! У вас слишком велика разница в годах. Он просто не понимает этого. А года через три поймет, и тогда…

– Вот круг и замкнулся, – спокойно и грустно, уже без истерики сказала Рита. – Как начала жизнь растрепываться еще давно, до войны, так и продолжает растрепываться дальше. Я знаю, что сама виновата: и легко с мужчинами сходилась, и легко изменяла… И о будущем не думала. Я все понимаю, я не такая глупая, как кажется, Федя. Честное слово, я умная. Только не головой, а нутром… Лето красное пропела, как дедушка Крылов сказал… Был бы отец! Да с розгами! Была бы мать, была бы семья, так и все бы по-другому было…

Федор Иванович молчал. Он чувствовал себя виноватым. Это он должен был заменить ей и мать, и отца, и семью. Но как он мог это? Он, бродяга, одинокий мужчина?

– Летчики, пилоты, бомбы, самолеты, – вполголоса напевала Рита, шагая рядом с ним к роддому. – Вот и улетели вы в далекий край, а когда вернетесь? Я не знаю, скоро ль, только возвращайтесь хоть когда-нибудь…

Небо над ними было чистое, только бледную дневную луну перечеркнул ослепительно белый след высотного самолета. Самого самолета не было видно и слышно.

6

Собрания жилконторовской партийной организации проходили в бывшем бомбоубежище. Сводчатые потолки, стальные двери, деревянные подпорки, досаафовские плакаты, желтый свет электрических лампочек без абажуров.

Федор Иванович забрался в угол, подальше от стола президиума. Он специально для этого пришел одним из первых. Тревога за Риту делалась час от часу острее. Давеча он звонил Кульчицкому, спросил, нет ли у него знакомых гинекологов, объяснил, в чем дело. Кульчицкий обещал подумать, но обещал как-то вяло, и Федор Иванович теперь не рассчитывал на него.

– Здравствуй, радист, – сказал старик Власов, входя в бомбоубежище. Он был одним из старейших партийцев в организации. Сын колесника. С одиннадцати лет пошел работать. В февральскую революцию убили отца. Всю гражданскую войну – на фронтах. Сейчас ему под семьдесят, но на пенсии совсем недавно. Сам отказывался от нее. Одинокий. Сын погиб на границе двадцать второго июня, вернее – пропал без вести. Жена умерла в блокаду от голода.

Федор Иванович не успел ответить старику на приветствие – прямо с порога, громовым голосом рявкнул водопроводчик Петя Безбородко:

– Братки, привет!

Петя на вид очень здоровый, но умрет он тоже не от старости, а от старых ран. Пуля сдвинула хрящевые прокладки между позвонками. В партии с сорок третьего года – фронтовой набор – заявление на клочке бумаги перед боем. С Петей вместе пришел Петрищев – длинный и тощий, гуманитарного толка интеллигент, воевавший в Испании, а потом ни за что отсидевший семнадцать лет где-то в Сибири.

Федор Иванович поманил Безбородко пальцем. Они были люди одного поколения, им положено было сидеть рядом. Безбородко плюхнулся на скамейку и хихикнул:

– Федор, слышал такое: «Прощай, друзья, на рыжей женюсь я»?

– Нет, не слышал, – сказал Федор Иванович. – Я про другое. Кран испортился. На кухне. Ей-богу, не могу сам разобраться. Наверное, надо муфточку сменить у шейки.

– Я тебе про женитьбу, а ты мне про кран! – возмутился Безбородко.

– Рупь, – тихо сказал Федор Иванович. – Целковый. Новенький. Розовенький. И не шуми так, у меня голова болит.

– Нет. На четвертинку.

– Шкурник ты, честное слово, Петя, – добродушно сказал Федор Иванович. – И пить тебе нельзя: помрешь.

Безбородко и пил, и шумел, и хапужничал, и вообще старался жить на полную катушку – в своем, конечно, понимании жизни. Он знал, что остается немного. Он докуривал жизнь, как докуривают папиросу: чем ближе к мундштуку, тем чаще и глубже затяжки, хотя уже ломит в груди и темнит в глазах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: