Лодчонка стояла в заросшей протоке у островка. Мальчики сложили в нее рыбу и шестом поспешно отпихнулись с мелководья.
Крыжни летели с востока и трижды подали голос над жильем Махотки. То было вчера. А перед тем казак с поля, – из тех, что ватагами и в одиночку с понизовых степей набежали сейчас в станицу, – зашел, посидел, поел сухой черной лепешки (стала она лакомством!), запил водицей, утерся рукавом, вынул из-за пазухи рваный рыжий колпак и передал с поклоном.
Ждала она по осени, ждала по первой траве, долго ждала, казаку не поверила – поверила птицам. В восточном краю сложил голову ее муж. И, качаясь, она заголосила по мертвому.
Соседка уговаривала: "Мария, что ты? Жив, может"… Потом все смолкло вокруг. И тогда женщина притихла и села неподвижно, охватив руками колени. В пустом углу, в нарезанной куге зашумело – блеснул в свете месяца скользкий уж. Там было место ее сына. Подрос птенец и отвалился от гнезда. Она просидела до утра, наморщив брови, – одна в жилье, одинокая в мире.
Утром прибралась, покрыла голову и, широко, по-мужски шагая сильными своими ногами, вышла на вал – кликать сына.
Мглистая река текла внизу.
Был чист берег реки там, где к воде спускался вал, и кудрявые заросли отмечали дальше прихотливый бег ее по огромному полукружью земли.
Ни дымка не пятнало девственного простора, ни шляха не чернелось в степях, разлужьях и еланях – серебристых против солнца, испещренных длинными лиловыми тенями – в стороне от солнца. Курганы горбились кой-где, желтея глинистыми, словно омытыми влагой, осыпями. И небесная чаша нового дня, чистейшая, без облачка, опиралась краями на дальние земные рубежи, где все было – свет, и голубизна сгущалась и реяла, как крыло птицы. Низким, загрубевшим голосом женщина выкликала:
– Гаврюша! Рю-ше-ень-ка!.. – и вслушивалась не столько в ответ, сколько в свой голос.
Ничто не отвечало ей. На просторе не рождалось эхо, жилец тесноты. Лишь пестренькая птичка с венцом на голове – удод – кинула свои остерегающие слова из-за мелких камней.
Женщина хмурилась. Не думала она о том, что делается в станице, не присматривалась, не прислушивалась, а все же чуяла всем существом, как за вчерашний горький для нее день ожидание бед и грозы повисло и напряглось в воздухе. Была обманчива утренняя тишина степи. Новый народ, который затеснился вокруг, не умещался по куреням; огни жарко горели ночью за валами, – кто их знает, к какому лиху.
Раздался топот; она обернулась. Конная ватажка показалась из-за изгиба вала. Ехали в станицу. На всех низких ногайских лошадях – полные, тяжкие тороки и турсуки. Махотка, все так же хмурясь, глядела, как конники по одному, гуськом въезжали в станицу по узкой тропке – к задам богатого куреня Якова Михайлова. Потом подождала немного и кликнула еще. У чьего огня грелся Гаврюша, сын ее, этой ночью?
По склону в тысячелистнике, ощущая голой кожей рук и спиной тепло красноватого еще света, женщина сошла в ров, уминая босыми ногами жирную прохладную, свежеразрытую пахучую землю, уцепилась руками за край рва, легко напрягшись, выбросила вверх тело, легла животом на край, встала и пошла к каменьям, где птичка в венце, оберегая для одной себя степной покой, кричала: "худо тут".
Птичка была права. Тут-то и увидела казачка Махотка недоброго человека. Скорчившись, он копал землю ножом – было воровское во всей его ухватке…
И тотчас, не раздумывая, не прикидывая, как поступить, женщина распласталась за камнем.
Человек казался знакомым, но низко надвинутая шапка мешала разглядеть его лицо. Он копал торопясь, но долго. Что-то еле слышно звякнуло, он достал то, что выкопал, скрыл под полой и, не закидывая ямы, пошел прочь; там, впереди, была балка, падавшая в реку.
Он шел теперь смело и только раз мельком оглянулся. Согнувшись, по высоким травам Махотка перебежала к реке и берегом, хрустя ракушками, скоро пошла к устью балки.
На лысом мыске сидел еще человек. Сидел он как-то скучно, как бы в долгом ожидании, голову подперев руками, невзрачный чернявый мужик в посконном зипуне с покатыми плечами. "Двое!" И на миг остановилась казачка. Затем, чтобы миновать второго, вскарабкалась на кручу.
На юру она бежала, пока не открылась балка. Человек спускался по тропке, придерживая полу. Оседланный гнедой стоял под обрывом.
Казачка увидела выбеленный дождями лошадиный череп на дне балки, узловатый, обглоданный куст дерезы, к которому был привязан повод, и рябое лицо человека: то был Савр, прозванный "Оспой", ясырь, пленник казака Демеха, взятый в Кафе, и Демехов табунщик. И, вскрикнув по-бабьи, Махотка смаху, сверху, с обрыва, кинулась на него, смяла силой удара.
Огненные искры брызнули перед ее глазами, она не слышала, как со звоном покатилось то, что было под полой, и всю силу жизни своей вложила в пальцы, давившие, душившие потную шею Савра-Оспы.
Сбитый с ног, полузадушенный, он извернулся змеиным движением, мелькнули белки его глаз, и нестерпимо больно стало женщине, когда собачьей хваткой зубы Савра вцепились ей в левую грудь. От боли померк и почернел солнечный свет в глазах Махотки, но радостное упоение борьбы хлынуло, затопило ей душу. И не сразу заметила она, как чья-то тень пала на нее и на Савра.
Человек с мыска стоял на краю балки – теперь он был совсем другим человеком.
Он стоял, уперши руки в боки, широкоплечий, чернобородый, рубаха распояской. Казачка узнала и его: Бобыль, а еще – Вековуш. И в станице его давно не видать было, – откуда ж взялся тут?
Один миг длилось все это, но для нее тот миг казался долгим, потому что она напряженно силилась разгадать: с чем пришел? Мог – с чем угодно: самый непонятный казак в станице. Мужик с бабой борются-играют, – любопытствовать. Или с Оспой заодно.
Оспа тоже заметил его, разжал зубы.
– Чего же ты его? – сказал Бобыль, блестя чуть раскосыми глазами, и спрыгнул вниз.
Оспа забился, заерзал и, давясь, взвизгнул торжествующе и просительно. "Люта… скаженна. Бей!" – разобрала Махотка. Сама же она не могла выговорить ни слова: у нее перехватило дыхание.
Бобыль с любопытством нагнулся и взял Савра за руку – из руки вывалился нож. Тогда Бобыль дернул Савра – и как будто легонько, а ясырь выволокся из-под женщины, сел и вдруг мелко, жалко затрясся всем телом.
– Собери, – услышала Махотка властное слово чернобородого.
Чугунный котелок валялся рядом, и позеленевшие, грубо обрубленные монеты выкатились из него.
И послушно, оправив исподницу, женщина принялась собирать их в траве. Бобыль озабоченно оглядел Савра. Приподняв, он вытряхнул его из верхней одежды. Под ней было еще много: свое, чужое – все надетое на дальнюю дорогу. И ясырь жалостно, тонко завывал, пока Бобыль срывал это одно за другим.
Казачка опять услышала властный голос:
– Где нащупаешь, вспорешь.
Дивясь тому, что прежде, в станице, она никогда не слышала такого голоса у этого чернобородого мужика, она подняла с земли нож и усердно занялась рухлядью, вонючей от человечьего и лошадиного пота. Торопливо, охотно делала все, что велел этот мужик.
А Бобыль измерил глазом ничком лежавшего голого жирно-гладкого человека и скрутил его же арканом.
– Так ладно.
Не помогла Савру Мухамедова молитва в грязной ладанке на шее. Больше он не прикидывался греком, блея причитал по-татарски и затих, когда из вспоротой полы казачка достала кусок бумаги в арабских письменах.
– Демехов клад отрыл, – сказал Бобыль, – за то казнь. А письмо паше везет – есаул дознается, от кого то письмо.
И опять все хозяйски оглядел.
– Так ладно. Седай на конь, отволочешь в станицу, к есаулу.
Она была горда и счастлива, дышала сильно и ровно; ничего сейчас не боялась и за сына – легко подумала:
"Время-то какое – казаковать пора"; сгинули, как не бывали, мысли о своем одиночестве в мире. Но, стыдясь своей радости, потупилась, отвертываясь от голого ясыря.
– Ой, да не знаю ж я. А ты?
Тут он с чуть приметным озорством шевельнул бровью.