– Богдан, побратимушка.
Мигом опростали место. Застучали ложки. Ели в важном молчании.
Рюха Ильин был голоден, но есть почти не мог. Наконец пришедший вытер ложку рукавом и сказал:
– Так сгиб Галаган, Богданушка?
Все вытерли ложки. Богдан, приподняв черный рубец, рассекавший его бровь, стал перечислять погибших атаманов, – каждое имя он выкрикивал будто для того, чтобы слышала степь.
– Галаган… Матвейка Рущов… Денисий Хвощ… Третьяк Среброконный… Степан Рука…
Сдернул шапку с головы невысокий казак и молча посидел; потухающий костер бросал слабый медный блеск на скулы его и на ровным кружком остриженные волосы. И никто не выговорил ни слова, пока он не спросил:
– К Астрахани идет Кассим? Верно знаешь?
Тогда несколько голосов ответили:
– К Астрахани, батька. Девлета на Дон отрядил, Ермак!
Так звали его здесь: батька да Ермак, артельный котел – не Бобыль и не Вековуш.
– Что думают казаки в станице? – спросил Богдан.
– Казаки думают по-разному. – Ермак усмехнулся. – Савра-Оспу пытали: от кого вез ту турецкую грамоту. И не допытались. Иного забыли попытать: Козу.
Замолчал, ногой пошевелил подернутый пеплом уголек, закончил медленно, сурово:
– Двум ветрам кланяется атаман Коза. Два молебна поет: Ивану-царю и Кассиму-паше.
Бородач сказал:
– Нюхала вот только что к нам засылал. Мы песочку ему в ноздри понасыпали…
Так же сурово, медленно опять заговорил Ермак:
– Вот оно, значит. В Астрахани Волгу запереть хочет. Наша Волга! Так не дадим же паше обротать Волгу! Подымемся все казаки, вся река!
Теперь он надел шапку.
– Сколько юшланов сочли?
Красноглазый парень сказал, что тридцать два.
– Мало.
– Где больше взять, батька? – И, шутя, он помянул то, что говорили цыганобородый да подпоясанный пеньковой веревкой: не на речном ли еще дне и не в гробах ли – сундуках искать?
Но с той же строгостью ответил Ермак:
– Казачьи укладки по куреням отворяем ради земли нашей. И гроба отворим. Воины там. Не взыщут, что призвали их пособлять казацкой беде. Тихо, серьезно он вымолвил:
– Будет земля казацкая воевать вместе с нами!
Угас, в пепле, костер. Туман закурился над обрывом. Замолкла птица и седая холодная земля отделилась от мутного неба на востоке.
Ермак поименно называл казаков – кому нынешним же рассветом куда скакать подымать голытьбу, подымать казачество, подымать реку.
– Ты, Богдан, – тебе на низ… Ты, Мелентий Нырков, смердову соху помнят твои руки, постранствуй еще – к верховым тебе… А тебе, Иван Гроза, – в Раздоры, в сердце донское!
И костлявый, большелицый Гроза застегнул ворот холстинной рубахи и подтянул очкур шаровар, сбираясь в дорогу.
– Ножки-то любят дорожку, – сказал Нырков. – Спокой – он в домовине спокой. Парнишку со мной отпусти, Гаврилу. Красен мир, владычица… пусть подивуется!
Указан был путь и Цыгану, и красноглазому Алешке Ложкарю, и угрюмому казаку Родиону Смыре. Ермак встал.
– Не бывать же так, как хочет Коза! Время соколам с гнезда вылетать! Казаки, кто сидел, тоже повскакали. Назначенные в путь первыми тронулись от пепелища костра.
– Постой, – остановил их Ермак. – Да объявите: волю отобьем, – пусть готовится на Волгу голытьба. Погулять душе. Скажи: не Козе, не царю – себе волю отбиваем!
Поднялась река.
По росам одного и того же утра из станиц, городков и выселков на приземистых коньках, с гиканьем, свистом и песнями вылетели казачьи ватажки. В степях, где-нибудь у кургана, у древнего камня на перепутьи неприметных степных сакм – собирались они в полки.
Только что вывел Бурнашка Баглай на середину круга черную, плечистую, большерукую женщину, прикрыл ее полой, снимая бесчестье с немужней жены, печаль с горькой вдовицы, только что "любо, любо" прокричали в кругу, а уж сидел беспечальный исполин в седле, кинув жену свою, Махотку, в станице, – и чуть не до земли пришлось опустить ему стремена: казалось – задумайся он, и конь проскочет между его ног, оставив его стоять.
Сладко сжималось сердце Гаврюхи, когда в первый раз поскакал он с казаками в широкую степь.
Для грозного удара размахнулся султан – "царь над царями, князь над князьями". И, конечно, не какая-то хмельная ссора казака с азовским барышником была причиной этого удара. Сказочно, неудержимо выросла Русь. Вот она уже на Каспии. Вот уже по Тереку прохаживаются русские воеводы. И русский Дон течет к турецкому Азову.
Две руки протянули султан и Гирей-крымский: одну – чтобы задушить русскую Астрахань, другую – чтобы задушить Дон.
По степной пустоте пришлось тянуть те руки, через Дикое Поле вести не только конницу, но и тяжелое войско.
А вокруг него закружились казачьи полки и ватаги.
Они отбивали обозы. Они истребляли отсталых и тех, кто отбивался от лагеря. Они резали пуповину, соединявшую войско с Азовом.
Незримая смерть проникала каждую ночь и внутрь турецкого лагеря, вырывая из числа верных слуг паши десятки крымцев и янычар.
И паша, истомленный этой войной с невидимками, отослал самые тяжелые пушки назад в Азов, чтобы облегчить войско, и только легкие волоком поволок через степи.
А казакам не надо было волочить пушки. На своих конях, быстрые и потаенные, как волки, казаки рыскали вокруг вражеского стана, укрываясь по балкам, ложбинкам, за низенькими бугорками. Из шатра паши в темноте доносились звуки струн. Повозки двигались с войском. В них были женщины, сундуки с одеждами, походными вещами паши и казной.
Рюха жил, как и все, – на коне. Часто спал, не слезая с седла. Ел овсяные лепешки и черные, выпревшие в лошадином поту под седлом ломти конины и баранины.
Турецкая оперенная стрела пронзила ему плечо.
Бурнашка стал лечить рану травами. Он знал мяун-траву, царь-траву, жабий крест, Иван-хлеб, плакун-траву. Возясь с листочками и корешками, он пространно рассказывал об их чудесных свойствах, и свойства эти были неисчислимы, потому что каждый день Бурнашка говорил о них все по-новому. – Ты помни, Гаврилка, – неизменно заключал он тонким голосом, важно качая головой, – я теперь отец тебе!
Рана зажила.
Поредевшее войско паши подошло к Астрахани. Воевода Петр Серебряный затворился в городе. Там было неспокойно. Питух у кружала грозил смертью боярам, вплетая в русскую речь татарскую брань; открыто кучками собирались недавние ордынцы, помнившие еще хана.
Паша выстроил перед крепостью свою деревянную крепость. Он стоял за нею до осени. Пыльные вихри вертелись по выжженной и вытоптанной земле. Но когда люди паши стали мереть с голодухи, паша сжег свою крепость и побежал степью к Азову.
И снова невидимые казачьи рои облепили его, обессиливая и добивая.
Тысячи турок и татар полегли в степи.
Потянулась назад вся рука – войско Кассима, не оставаться одному и пальцу этой руки – Девлету. Но Девлет-бей был батырь. Он уходил последним. Ни голод, ни жажда, ни казачьи засады не могли сломить его. Он охотился за казаками так же, как те охотились за ним. Он появлялся внезапно там, где его не ждали, и когда казаки залегали на его пути, он налетал на них сзади, так что они сами попадали в западню.
И однажды на том месте, где ночевал Девлет, наутро нашли казаки, посреди вытоптанной травы, пять колов. Пять страшных, мертвых, обнаженных тел были насажены на колья. Ноги их были обуглены – их поджаривали заживо. Мухи облепляли черные вывалившиеся языки мертвецов.
Еле узнали казаки своих товарищей. Поскидали шапки и, спилив колы, в молчании зарыли вместе с трупами.
Постепенно казачьи ватаги отстали от неуловимо уходившего Девлета. Лишь одна ватага все гналась за ним. И она настигла его, и в отчаянной сече схлестнулись казаки с башибузуками. Тут увидел Гаврюха, как рубится, гикая, высоко вздернув рассеченную бровь, Богдан Брязга, Ермаков побратим. Казаки вели бой так, чтобы отсечь Девлет-бея от его людей. Он не хоронился за своими, с бешеным воем он вынесся вперед, на казаков, когда увидел, что отступать поздно. И его завлекали, дразня, до тех пор, пока, смешавшись, кидая позади себя раненых и мертвецов, не поворотили коней и не кинулись врассыпную его люди, оставшиеся без начальника. И все же его не смогли взять. Он убил нескольких казаков, подскочивших к нему, и поскакал на арабском коне, опережая преследователей.